Все тело еще было мертво от впитавшегося в него холода, а под сердцем уже запекло… Сознание своего позора стало невыносимым, и ничто земное не могло сейчас облегчить его муку. Только смерть, смерть, смерть! Он в исступлении огляделся по сторонам, вскинул голову – темная громада Ивана Великого нависала над ним… Бегом, подгоняемый спасительной мыслью, бросился Щелкалов к колокольне, подбежал, рванул тяжелую дверь, обрадовался – не заперто! Зацокали под каблуками ступени – выше, выше, выше!.. Разбушевавшаяся в душе боль пересилила наваливающуюся изнеможенность.
Блеснули проемы первого яруса… Щелкалов из последних сил докарабкался до них, с жутью поглядывая на висящие вокруг колокола, казавшиеся ему удавленниками, перекрестился, пополз к краю проема, больше всего боясь почему-то задеть колокол.
Хлестнуло резким сквозняком. Колокола тонко, протяжно загудели. «Как шмели», – подумалось вдруг Щелкалову, и от этой неожиданной мысли ему стало как будто легче. Он почувствовал, что в него начало возвращаться что-то такое – сильное и властное, что сразу же стало теснить из его души недужную исступленность. И мысль его, запекшаяся горячим сгустком, единственная, неотступная мысль: умереть! не жить! – тоже стала отступать под натиском этой вернувшейся в него силы – неодолимой и мудрой силы жизни.
«Господи, безумный, – подумал он со страхом. – Чуть себя живота не лишил!»
Он посмотрел в проем – на город, обезображенный оттепелью, на Москву-реку, покрытую серой, грязной коркой подтаявшего льда, на Заречье, в степи за которым еще лежал последний снег, облегченно вздохнул: «Весна!..»
Пока он сидел наверху, смотрел на город, думал о весне и слушал мягкое погудывание колоколов, вздрагивающих время от времени при резких порывах ветра, на душе у него было легко и покойно. Забылся позор, утихла боль, обида, унялось то острое отчаянье от непоправимости случившегося, которое-то и загнало его на колокольню, а стал спускаться вниз – и вновь запустила ему в душу когти тоска. Спускался и думал с надрывом и злобой – на всех и на самого себя: «Осрамился ты, Василий Щелкалов, осрамился! Теперь каждый подьячий будет пялить на тебя глумливые зеньки! И враги твои назлорадствуются вдоволь: как же – пнулся, пнулся да и сел в лужу! Выхлюпывай ее теперь царским кубком. Кубком?..»
– Господи!.. – спохватился Щелкалов и метушливо облапал себя. – Где же он?.. Господи, где же?.. – Руки его снова, снова зашнырили под кафтаном, за пазухой – будто не кубок, иголку будто искали! «Украли!» – добила его безжалостная мысль, и он в тяжелом изнеможении опустился на ступеньки. «Не суйся в волки с телячьим хвостом!» – сразу же вспомнилась издевка, брошенная ему царем на пиру, и стало еще тягостней от этого воспоминания, но – и озлобней! Заговорила в нем гневная, но трезвая рассудочность, и самолюбие, и надменность, перед самим собой только и не скрываемая: «А позрим, позрим еще, царь-батюшка Иван Васильевич, кто – волки, а кто – телята! Ты по хвостам не различай! Ты в душу зазирай, в душу, царь-батюшка! Родился я телятей – истинно… Но душа у меня волчья, и зубы у меня волчьи! Ты еще убедишься в том, государь мой Иван Васильевич, занеже зубы тебе нынче становятся в надобность, зубы, а не хвосты! Хвосты уж тебя извели, измытарили – пышные лисьи хвосты бояр твоих да княжат. Замели они пред тобой все пути… Ожесточился ты, а не прозрел… не до конца прозрел: все по хвостам, по пышности, по шкуре глядишь! На именитых грома мечешь, а без именитых – ни шагу. Связан ты с ними, сращен, как корень с паростками. Одна в вас кровя, одного вы поля ягодки. Да разошлись вы почему-то, не поделили чего-то… Руси не поделили, власти над ней! Они из нее кормушку тщатся сделать, а ты – венец! Венец свой царский тщишься сделать ты из Руси, Иван Васильевич! И мы тебе в том споможем! Истово споможем, бо и у нас також есть кой-что свое на уме…»
Щелкалов тяжело поднялся со ступеней, с суеверной подозрительностью повсматривался в окружающий его полумрак, словно боялся, что и мысли его мог кто-нибудь подслушать, постоял, прислушиваясь к величественной затаенности каменной громады, благоговейно вздохнул и поторопился вниз.
Трезвые рассуждения и злость, подхлестнувшая в нем его самолюбие, приободрили его, и вновь отпустило ему душу… Он вышел из колокольни, с блаженной истомой подумал: «В баньку надобно, баньку!» Из Кремля шел пешком, не скрываясь, напрямик через все Зарядье, по самой людной московской улице – по Великой… Шел и знал: диву дается Великая улица – дьяк Василий Щелкалов (мыслимое ли дело!) трет сапогами мостовую! Такого еще не видывали тут! А Щелкалов – Господи, ранее руку бы отдал на отсечение, а не пошел пешком, а теперь шел добровольно, полный злорадной настырности и презрения.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу