— Император!
— В одно слово! Я сей же миг подумал так же. — Николай Михайлович дёрнулся навстречу, однако природная мешкотливость задержала его. Вдруг да государь отметит всего лишь безнадёжно штатскую, к бёдрам расширяющуюся фигуру?
Пока он в нерешительности шаркал по мостовой, то пускаясь навстречу, то одёргивая себя, толпа показалась из-за угла. Николай Михайлович ещё не успел схватить её странности, как кто-то крикнул более чем радостно:
— Пушкин!
Право, стоил он того! Николай Михайлович вовсе не чуждался изящной словесности. «Бахчисарайский фонтан», «Кавказский пленник», было время, и в его груди заставляли закипать чувства удивительные. Не совершенно отстал он от стихов Пушкина и сейчас, не пропускал — нив списках, ни в журналах. Когда-то во время оно чуть не попал на чтение «Бориса Годунова», да в последний момент неверный приятель не заехал, не посчитал нужным взять с собой. Бог с ним и с приятелем, и с «Годуновым»... С годами стихи стали занимать Николая Михайловича куда меньше и чем-то даже вызывали раздражение.
Пушкина он разглядел в толпе сразу. Поэт шёл, ступая легко, широко; лица вокруг него были молодые, он улыбался им доброжелательно, но как будто и свысока (так увидел Николай Михайлович). Не вовсе высокомерно он улыбался, но было, было что-то...
Молодые люди, поднимая всё тот же шум, последовали дальше; за ними, в отдалении, увязался и господин в шейном платке, обращавшем на себя внимание. Поплелись остальные — те, кто только что стоял на углу.
Николай Михайлович смотрел вслед, и горечь какая-то была во взгляде. О чём сожалел он? Чуть ли не о том, что его подобным восторгом никогда никто не окружал. Бедный, он, кажется, и сам перед собой не признался бы, но Пушкин возбудил в нём ни с чем не сообразную зависть. День стоял с прекрасным, высоким небом, в котором наравне с синим сиял золотой свет — от круглых куполов, от солнца, бьющего в окна. Даже силуэты беспокойно срывающихся галок вдруг представлялись обведёнными тонкой золотой кистью.
И в этот прекрасный день совершенно как честный человек честному человеку Николай Михайлович писал письмо фон Фоку о гордыне буйной и опасной.
Но почему-то не подписал его...
А теперь я попытаюсь представить вам Фаддея Венедиктовича Булгарина. Прежде всего он был капиталист, вернее, он им не был лишь потому, что не настало время капиталистических отношений. Но во главу угла Булгарин ставил коммерцию, деньги. В деньгах была власть, обеспечение безопасности. Для других ещё и независимость. Но Булгарин этого вроде бы не понимал. Он всегда стремился стать под руку, примкнуть к сильнейшему, к побеждающему.
Впрочем, вполне это относилось к годам юным. Так было во время Отечественной войны. Оговоримся и допустим: не для него Отечественной — он поляк, а Польша воевала на стороне Франции, и Фаддей оказался, разумеется, с теми, кто побеждал. То есть с Наполеоном. Наполеон и не таким, как Фаддей, внушал восторг и ужас мистический. К чему же сопротивляться стихии? Тут уж дело идёт не о спасении собственной жизни, а о дерзком несогласии: всё покорено и трепещет, а ты, прыщ эдакий — восстал? Правда, обозначилась значительная тонкость: Булгарин-то был поляк, но до того, как объявиться в стане Наполеона, учился в кадетском корпусе в Петербурге. А потом выбрал сильнейшего.
Однако сильнейшего победили, и Булгарин оказался снова в России, в Петербурге. И ни много ни мало приятелем, почти другом Грибоедова, Рылеева, Кюхельбекера. Грибоедов в письмах называл его «дорогим Фаддеем». Желчный, вовсе не распахнутый, не склонный доверять первому встречному Грибоедов. К тому же делающий блистательную карьеру.
Значит, заключалось нечто в Фаддее Венедиктовиче, что не позволяло оттолкнуть его вовсе? И не давало разгадать его с первого взгляда?..
У него была тонкая, быстро краснеющая кожа, на висках же и возле губ она, напротив, принимала голубоватый, обморочный оттенок, — особенно в те минуты, когда ему казалось: вот сейчас засмеются с последней обидой и велят выйти вон. И он смотрел, как мальчик, исподлобья, опережая насмешку — винился. И его не выгоняли, не отстраняли даже.
Прощали, что он связался с шулером, не то карточным, не то слишком уж никаких правил человеком, зачем-то привёл его в дом к Рылееву. Рылеев удивлялся, скрещивал руки на груди, говорил слова о гордости, о правилах общежития. Рылеева перебили на третьей фразе, сказали, что Фаддею гордость ни к чему, он — искатель. Искателя же гордость отягощает.
Читать дальше