Нездоровая страсть — пробираться за кулисы, глазеть на колосники; за женщинами Клейст прежде такого не замечал.
— Отвратительно, — говорит она. — Этот хаос, эти необузданные стихии в природе и в нас. Дикие влечения, которые правят нашими делами куда сильней, чем принято думать. Отвратительно истинно, я бы так сказала.
Ничего себе сочетание. Старики не потерпели бы этих двух слов в одной фразе.
У обоих на уме одно и то же имя. Гёте.
— Самое отвратительное, — признается Клейст, — это внутренний приказ идти против себя же.
И Гюндероде вторит — будто стихотворной строкой:
— Жизнь давать тому, что губит.
Откуда ему знать, что она пишет такие стихи.
— Гюндероде! Эти слова вы возьмете обратно!
— Нет, Клейст! Ни одно слово нельзя взять назад.
Что ему втолковывал Ведекинд? Умеренность, самоконтроль и, конечно, воздержанность. Только не волнение. Никаких ледяных рук, никакого колотья в висках! Никакой щекотки риска! Забыть все вздорные надежды! Забыть все, что делает его самим собой… Все насмарку, старина Ведекинд… Напрасный труд!
— Гюндероде, но разве мы не чувствуем веления подавить в себе такие слова прежде, чем они в нас созреют?
— Да, — отвечает она, — чувствуем.
— И что же?
— Надо преступить.
— Но зачем?
— Этого никто не знает.
Ну и птицы здесь. С жутким криком вылетают из густой листвы ив прямо над головой. Клейст вздрагивает. Гюндероде кладет руку ему на плечо. Оба знают: они не хотели прикосновения. И в то же время обоим чего-то жаль, обоим обидно за косноязычие своих тел, за свои не по возрасту чинные движения, смолоду скованные мундиром и платьем пансионерки, оба стыдятся своей благопристойности во имя устава и тайных грехов во имя его нарушения.
Неужто, только потеряв голову, можно изведать желание, сорвать с себя одежды и в обнимку повалиться в траву?
Однажды — это было во время его бесславного возвращения от нормандских берегов, когда даже надежда умереть оказалась разбитой, — он брел за полночь холмистой равниной. Он был утомлен до крайности, но усталость обострила чувства. И вот, спустившись в ложбину, он увидел вокруг себя холмы, они залегли и затаились, как огромные теплые звери, он видел, как они дышат, и, замерев на месте, подошвами ощутил, как бьется сердце земли. И тогда он собрал все силы, чтобы выстоять перед лицом неба, ибо звезды были уже не привычными далекими светляками, нет, — всей своей нестерпимой мерцающей телесностью они навалились на него, грозя упасть и раздавить. И, не помня себя, но выстояв, он побежал, и бежал долго, пока не завидел наконец где-то справа предутренние огни деревушки. Он постучал в дверь, ему отворила женщина, лицо ее в свете свечи было прекрасно, она впустила его в дом, без слов поставила на грубо сколоченный стол крынку молока и указала на соломенный тюфяк в углу. Он блаженно вытянулся на этом ложе и вдруг всем телом, каждой клеткой ощутил, что такое свобода, хотя само слово даже не пришло ему в голову. Но в этот миг ему была явлена мера того, к чему надо стремиться и что нужно исполнить, была подана весть, что всякий человек — и он тоже — может обрести в себе тропку, которая ведет на волю; ибо, думал он тогда, то, что мы умеем пожелать, должно быть посильно и нашим свершениям, иначе миром правит не бог, а сатана, который создал нас себе на потеху — жалких тварей, обреченных в поте лица вечно вытягивать на лямке из лона времен собственные злосчастья.
Его взгляд встречается со взглядом Гюндероде. Теперь ему жаль, что он не знает ее стихов. Может, и стоило бы испытать друг друга по самому безусловному счету. А вдруг и вправду есть под этим небом хоть одна душа, которой можно вверить снедающую его скорбь. Ведь нельзя понять то, чем не можешь поделиться с другим.
— Если не ошибаюсь, — говорит он вдруг, к собственному изумлению, — Гёте давно не обращался к поэзии.
Она усмехнулась. Она поняла.
— Иногда, — продолжает он, — мне в душу закрадывается подозрение, что он, как бы это сказать, далек от жизни, что ли.
— Что вы имеете в виду? Уж не в том ли смысле, что и Санвитале, когда она сетует: почему природа не создала из Тассо и Антонио, из поэта и служителя власти, одного человека?
— Да, именно! — восклицает Клейст. От его заикания не осталось и следа. — В этом роде. Он невозможное выдает за желаемое, а следовательно, осуществимое.
— Но он испытал это на собственном опыте.
И заплатил дорогой ценой.
Несметные часы, которые он потратил, чтобы понять этого человека, то ослепленный любовью, то прозревая от ненависти. Предчувствуя очередное поражение, которое тот, другой, ему уготовил. Что за безумство — раз от разу все больней загонять шипы в старые раны. А тот? Дай ему бог уйти целым и невредимым, да не затронет его мое существование. Да не удастся мне отплатить ему за все мои муки. Но я сорву лавровый венок с его чела!
Читать дальше