Ход рассуждений, основанный на ошибке; но вскрывать изъян еще не время.
— Вы исходите не из взаимосвязи вещей, а из отдельных дисциплин, — возражает Клейст. — Неужто я обязан положить все свои способности, силы, всю свою — шутка сказать! — жизнь на изучение одной разновидности насекомых или на то, чтобы определить место какого-то одного растения в ряду других явлений и вещей? Неужели столь унылый путь ведет в землю обетованную? Что-то не верится. Неужели не видно, как пагубна эта маниакальная сосредоточенность на одном, эта целеустремленность циклопов?
— Что вы предлагаете? — Голос Савиньи, чьего слова все давно ждут. — Закрыть лаборатории? Запретить совершенствование инструментов для научных исследований? Обуздать любознательность — одно из благороднейших устремлений человечества?
— У Савиньи, — вставляет вдруг Гюндероде, — у Савиньи на все есть свое «или — или». Да будет вам известно, Клейст, у него мужской ум. Ему ведома лишь одна любознательность — к тому, что неопровержимо, логически последовательно и поддается истолкованию.
Ну и женщина! Неужели она тоже провидит это противоречие, эту губительную трещину в судьбе рода людского. И похоже, чувствует в себе силы не отрицать этот недуг, а вынести его.
— Но не для того же существуют поэты, чтобы отнимать у людей надежду! — восклицает Мертен.
— Избави бог, господин Мертен, конечно, нет. Поэту вверены наши иллюзии, тут он безраздельный властелин.
Так, чего доброго, его еще сочтут язвительным. К тому все идет. В человеке заложена неистребимая воля к познанию, без этой воли человек почти животное. Но едва мы вступаем в царство знания, как плоды наших усилий будто по мановению злого волшебства оборачиваются против нас. И к чему бы мы ни пришли в конце — к просвещению или к невежеству, — наш выигрыш равен проигрышу.
— Как вас понять? — Вопрос Гюндероде.
— Человек, — отвечает Клейст, — обречен, подобно Иксиону, вечно катить в гору огромное колесо, которое срывается на полпути и летит в пропасть. Чья-то непостижимая воля правит родом человеческим. А если так — какой с человека, с этого существа, спрос даже перед богом?
Клейст, сильно взволнованный разговором — куда только девалась его сдержанность, — вдруг, повернувшись к Ведекинду, быстро заговорил, обоими кулаками бия себя в лоб:
— Да, да, да! Может быть, изъян где-то тут, внутри! Может, коварная природа, устраивая мой мозг, вознамерилась пошутить, и теперь, куда бы ни посягнул мой разум, на всяком пути его подстерегает гримаса отрицания. Ведекинд, вы же врач — вскройте этот череп! Посмотрите, что там не так! А потом возьмите ваш скальпель и твердой рукой отсеките! Как знать, может, в лицах ближних я читаю истину, может, я и вправду чудовище, безумный гений? Доктор, умоляю вас — вырежьте недуг! У вас не будет пациента благодарнее меня.
— Дорогой мой, — в голосе Ведекинда Гюндероде явственно слышит дрожь, — что за немыслимые вещи вы говорите…
На что Клейст, уже спокойно, но обессиленно:
— Что возможно помыслить — мыслимо. Разве вы так не считаете, господин советник?
Со дворов шум простых работ: стук топора, звяканье ведер. Куры на тропинке, что потянулась от околицы к прибрежным лугам. Земля под ногами, небо над головой. Уютные домики, которые под его взглядом будто чуть сдвигаются, испуганно теснясь поближе друг к дружке. Заговор вещей.
Разговоры, разговоры… Савиньи. О двусмысленности и уязвимости существования писателя. Писатель, мол, никогда не может принять себя всерьез, поскольку сам придумывает себе и свой мир, и трудности в этом мире. Иными словами, постоянно имеет дело с плодами своего воображения.
Наверно, никто из них, думает Клейст, но сказать не решается, никто из них не связан с этим миром столь прочно и не чувствует его так сильно, как я. Видимость обманчива. Вместо него, за него вдруг говорит Гюндероде:
— А по-моему, не обманывать себя — это значит искать новое в брожении времени, стараться вырвать это новое и высказать, дать ему имя. Мне кажется, если этого не делать, мир остановится.
Значит, спрашивает Савиньи, она видит время как кратер вулкана?
— Мне нравится этот образ, — отвечает Гюндероде.
Клеменс — он сейчас возглавляет шествие — оборачивается:
— Мне сегодня приснилось, что умер Гёте. Я все глаза выплакал во сне.
Что тут поднялось! Будто Клеменс не сон рассказал, будто Гёте и вправду умер. Клейст с трудом сдерживает что-то вроде ревности, словно только ему дозволено видеть Гёте во сне, чего, кстати, никогда не случалось. Даже странно.
Читать дальше