— Господин советник, вы «Гамлета» хорошо знаете?
— Разумеется. — Его любимое словечко. — В оригинале и в переводе Шлегеля.
Образованный человек.
— Мне как раз вспомнился спор, — продолжает Клейст. — Тогда, в Париже, поспорил с другом, Пфюлем, — помните? — Ведекинд кивает. — Рассорились на всю жизнь. А спор вышел из-за монолога. «Кто снес бы плети и глумленье века…»
— «…гнет сильного, насмешку гордеца…» [158] У. Шекспир. «Гамлет», акт III, сц. I. Перевод М. Лозинского.
Советник и впрямь осведомлен. Правда, он не станет скрывать, все это ему несколько странно: чтобы взрослые, благовоспитанные люди, к тому же друзья, и стали заклятыми врагами — из-за чего? — из-за стихов! Помилуйте, нельзя же до такой крайности преувеличивать значение словесности. Да и допустимы ли подобные посягательства на границы, отделяющие фантазии сочинителей от реальной жизни?
Вот и Пфюль о том же. Это был разрыв.
— Все-то вас тянет к абсолютному, дорогой Клейст… Ваш Шекспир, он ведь в жизни мог быть и весельчак, вы не находите?
Мысль, что врач считает его комедиантом — сегодня играем одно, завтра другое, можно и трагедию, если надо, — эта мысль заставляет Клейста содрогнуться. Пусть так, он не желает об этом знать. Он зависим от суждений света, тут уж ничего не поделаешь.
Им подавай бескровное мышление. Гармонию, умеренность, мягкость. А он, напрягаясь сверх всякой меры, никак не пробьется к сокровенной сердцевине слов. Снедаемый тоской, кружу в словесных бликах.
— Хоть печатай, — произносит он. Ведекинд в недоумении. — Отточенные фразы, господин надворный советник, это бедствие. Каждое отточенное предложение — гильотина для предыдущего.
— Клейст, — увещевает Ведекинд, — поверьте мне: не следует человеку слишком глубоко заглядывать в себя.
Мудрый совет, благодарю. Но, увы, я еще не настолько опустился, чтобы нуждаться в утешении и выслушивать укоризны. Так, а теперь любой ценой сдержаться, не схватиться за голову, прямо здесь, у всех на глазах. Какой красивый зал. И люди какие обходительные. Как умело они образуют фигуры, мне этих правил никогда не выучить и не усвоить. Бог ты мой…
— Господин фон Клейст?
— Сударыня?..
Отчего это она так разрумянилась? Ах вон что: прибыли новые гости, она хочет меня представить. Быть по сему. Господин фон Савиньи, правовед из Марбурга, и его жена, Гунда, урожденная Брентано. Похоже, бесплодие этому браку уже не грозит. Супруг, господин Савиньи, едва ли старше меня, но исполнен такого почтения к собственной персоне, о каком мне и не мечтать. Как он умеет взять барышню за руку, заглянуть в глаза, заговорить — в голосе и приятное удивление, и вопрос, и полупросьба:
— Гюндерозочка!
Теперь он вспомнил имя. Гюндероде. Прежде не слыхал. Уже забыв о нем, она вклинивается между новоприбывшими и увлекает их к остальному обществу. Завеса, скрывающая ее мир, раздвинулась лишь на миг и снова сомкнулась. Приблизилась, чтобы тут же удалиться. Несправедливо вымещать досаду на барышне. Что ж, в таком случае он будет несправедлив.
— Какой свет! — слышится чей-то возглас. — Каролина, вы должны на это взглянуть!
Клеменс. Как это на него похоже! Просто не может спокойно видеть меня подле Савиньи. Тащит, словно любимую игрушку, к окну, заставляет восхититься освещением, которое — я и так знаю — в этот час, когда лучи под определенным углом падают на равнину и водную гладь, и вправду изумительно. Как будто природе есть дело до наших восторгов, пристальных взглядов да и самого нашего присутствия!
— Вы неласковы со мной, Каролина…
Уязвленное самолюбие. Вечно одно и то же. Когда Клеменс меня уводил, Савиньи подал знак. Мол, он пришел, знает, что я его ждала, и уверен, что я себя не выдам. Он понимает — в любви я верна и самоотверженна, и пользуется этим, а я его за это только сильнее люблю. Он и это учел. И так без конца.
Приход Савиньи на мгновенье поверг Гюндероде в радостное беспамятство: сильнее забилось сердце, перестали слушаться руки — это у нее-то, которая, сколько помнит себя, всегда умела обуздать любую вспышку чувств, любой порыв. Старшая дочь, опора одинокой, глуповатой и вздорной матери, терпеливая наставница младших сестер, всегда благоразумная, рассудительная, пожизненно в плену у собственной гордыни и семейной нищеты. Первые ночи в пансионе, ей девятнадцать, крохотная каморка, узкая, жесткая кровать и распахнутое окно, к которому, едва умолкнут последние птицы, грозно и неотвратимо подступает тишина, вползая тягучей, удушливой, липкой массой и к утру заполняя собою весь мир. Она никому об этом не рассказывает. Она никогда этого не забудет. Уж как добра к ней Беттина — но даже ей невдомек, сколько боли, сколько самоотречения носит подруга в душе.
Читать дальше