О себе, лишь о себе думал. Сопоставлял, сравнивал да и пленялся, как бывало в полуподвальных пивных. Увы, мираж, расточаясь, мстит пудовым копытом Медного Всадника, угрюмым рыком Броневика. Застит небо бурый брандмауэр, белесо дымится щелистый ларь.
Но Тот, кто сказал: «Хорошо весьма», сказал: «Не хорошо человеку быть одному», — и вот во тьме над бездною лучатся глаза Капитолины Игоревны, библиотекарши.
Каждый день наш марьяжный король ходил в библиотеку. Походка его переменилась. Вспомнив Тынянова, он рассмеялся: романист наделил прыгающей походкой свободолюбцев декабристской поры, и мы доверчиво восхитились проникновением в образ. А прыгающая походка была у Марата, романист прочитал об этом в мемуарах. Да-с, у друга народа Жана-Поля Марата, а теперь у него, врага народа Милия Башуцкого, ха-ха.
1988–1989

РАССКАЗЫ
Придворных карет на месте не оказалось, будущего Царя-Освободителя усадили в разгонную, извозчичью, с жестяным номерком.
«Пшел!» Из Аничкова выехали, свернули налево. «Гони!»
Мальчик отродясь не ездил на ваньке. Ход был грубый, пахло лакейской. Папенькин адъютант зябко поводил плечом. Мальчику тоже было страшно.
Фонари не горели на Невском. Странно… В Аничковом из окон детской Саше нравилось следить артикулы фонарщиков. Фертом взлетают по легонькой лестничке, ныряют с головой под рогожку и там, в затишке, действуют, словно солдаты по команде: «К заряду!» — и вот уж на столбе сидит сова в радужном нимбе. А на панели затевают чехарду тени-коротышки, а тени длинные вышагивают на ходулях… Фонари не горели, потемки глотали стук колес.
На Дворцовой площади прошили карету ледяные сквозняки. По кожаному верху прошлась, как веник-голяк, снежная крупка.
Минута-другая — и они в Зимнем.
Государь кивнул адъютанту: «Спасибо, Кавелин». Мальчик всхлипнул. Государь стиснул его ладошку: «Не сметь, Саша!»
Мальчику хотелось к бабушке. В покоях, равномерно натопленных, розовеет барвинок — источник целебных настоев. Мальчику стало жаль самого себя. Но не такой жалостью, какую он испытывал, когда простужался, а бабушка, сидя в креслах, пришепетывая, говорила с ним по-немецки, и он жалел себя уютно. А нынче не так, иная нынче была жалость.
Сашиным тайным, но почти неосознанным желанием было желание обольщать. Чтобы все любили, все восхищались. Казалось, все любят, все восхищаются. Но в гадкой карете проняло ознобом обмана. Гукнул, как в дымоходе, косматый; гукнул, грозя несчастьем.
«Идем», — сказал государь, не отпуская ладонь наследника.
Свечи чадили, камер-лакеи разевали рты. Странно… Свечной нагар должны снимать немедленно; рты разевать — признак глупости, запрещенный и во фрунте, и в анфиладах дворца. А эта лестница гадко наслежена. Нет, не к вдовствующей императрице шли они.
В сей понедельник, 14 декабря 1825 года, на Большой дворцовый двор прибыл лейб-гвардии Саперный батальон. Велика империя, а нет другого батальона, столь преданного Николаю. Промедли саперы, мятежники вломились бы в Зимний.
На дворе вразмах костры пылали, жадно жрали вялый снег. Солдаты, греясь у огня, пихались плечами, хлопали друг друга по загривку. Эх, протащить бы по чарочке.
Но вот офицеры, выслушав батальонного, устремились, придерживая сабли, к своим ротам. Минуты спустя двухсаженный полковник, вприщур оценив безупречность каре, оборотился — весь ожидание — к подъезду, и в эту же сторону склонил ветер черный султан на шляпе батальонного командира.
Лишь на последней ступеньке лестницы Николай сообразил, что Саша не в темно-зеленом саперном мундирчике, а в красном, гусарском. Неуместно! Медлить, однако, не приходилось, государь подал знак камердинеру, тот подхватил наследника на руки.
Дверь распахнулась, прянуло холодом, донесся треск костров, сухой и отчетливый, схожий с оружейным. Батальон, слитно лязгнув, взял «на караул».
— Ребята! — крикнул Николай, привстав на носки. — Ребята! Любите моего сына, как я люблю вас!
Замкнутое пространство претворило троекратное «ура» в перекатный гул. Георгиевские кавалеры, обнажив головы, подходили к наследнику, прикладывались к ручке. Мальчик ежился, мальчику хотелось пи-и-исать.
Коня! Николай сел и поехал на Сенатскую.
В сей понедельник, 14 декабря 1825 года, Гвардейский флотский экипаж самовольно вышел из казарм на Екатерингофском. Вышел со знаменем. В кожаных сумах с накладным медным якорем — шестьдесят боевых патронов. И припустил полубегом, сто десять шагов в минуту.
Читать дальше