Тонкие ноздри шамана то сужались, то расширялись, вдыхая запах степи, настоянный на полынных травах, кислом овечьем молоке и разопревшем конском и верблюжьем навозе. Это был до боли родной запах, не то что запах сумрачных сырых дубрав русских лесов, гнилых древесных листьев и потных медвежьих берлог.
Что изменилось в Сарае за то время, пока Каракеш ватажил в Булатовой шайке?
Так же тянулись волы, впряжённые в арбы с кувшинами речной воды, — и в том, что город не имел колодцев и запасов питьевой воды, тоже проявлялась самонадеянность в его неприкосновенности.
Сарай на пересечении караванных дорог, идущих через Итиль к Монголии и Китаю, Индии и Персии, к заповедным оазисам Синей Орды, к Крыму и Средиземноморью, жил беспечно, шумно. Разве что за это время как знак особого почтения к Ватикану и литвянам почти рядом с дворцом Мамая вознёсся кверху, точно стрела духа человеческого, римско-католический костёл. Да на окраине Сарая, где жили постоянные его жители — рабы, в основном русины, которым как раз постоянство было в величайшую тягость, заблестела медными простенькими куполами ещё одна христианская церковь.
Если бы вдруг сразу, в один миг разъехались из этого муравейника все купцы и гости, Сарай бы сразу ополовинился... Но в совокупности это был необозримый город, раскинувшийся на Итиле, город юрт и кибиток, город кошмы и войлока, окружённый огромными стадами овец и табунами коней, город мычащий, блеющий и многоязыкий — своеобразный Вавилон и до того велик, что с Мау-кургана большие юрты его казались Каракешу тюбетейками, снятыми с головы кумысников и оставленными на рыжих холмах и зелёных долинах.
Бывший шаман увидел, как со стороны другого кургана, взбивая клубы жёлтой пыли и позвякивая шейными колокольцами, показался караван. На головном животном сидел толстый кизильбаши — купец в белой чалме, с густой порыжевшей от пыли и пота бородой, с закрытыми глазами, — точно спал, совсем не тревожась за свой товар, покачивающийся в тюках по бокам двугорбых верблюдов.
Да, верно: этого торговца не тронет никто. Каракеш усмехнулся: можно в Сарае прирезать кого-нибудь из князей русских, даже своих царевичей — чингизидов, но не смей и пальцем тронуть волос на голове купца — пусть вольно шествует он из города в город, от селения к селению, разнося молву о том, что Орда — это рай для торговцев.
Шаман хотел пристроиться к каравану и войти с ним в город, но, обведя взглядом десятерых оставшихся в живых ватажников и утомлённую долгим путём Акку, раздумал. Он ночью проберётся к знакомому меняле-персу, что жил недалеко от главного базара, спрячет девушку на время, купит для неё восточные одежды и с серебряными и золотыми дарами и соболями, что лежали в повозках, будет добиваться через битакчи — начальника канцелярии Мамая — встречи с «царём правосудным». Ему, Каракешу, только бы переступить волосяное ограждение его барсовой юрты с верхом из белого войлока! А он найдёт, что сказать и показать «царю правосудному»!.. Только вот будет беда, если менялы-перса нет в живых.
— Эй, кизильбаши! — обратился к купцу Каракеш. — Не знаешь ли, живёт у главного базара меняла-перс?
— Музаффар? Знаю, любезный, — открыл глаза толстый кизильбаши. — Полгода назад, как я приезжал со своим караваном, жил ещё. Он в прошлый раз на шерсть, щетину и дёготь выменял у меня имбирь, перец, гвоздику и изюм.
...Ночью бывший шаман с отрядом, Акку и тремя повозками, минуя широкие, освещённые кострами улицы, кривыми и тёмными закоулками добрался до каменного, обнесённого глиняным дувалом дома менялы-перса Музаффара и постучал в дверь. Ему открыл сам хозяин. Поднёс факел к лицу шамана, узнал его, осклабился: они были знакомы давно, не раз выменивал перс у Каракеша арабские золотые дирхемы на восточные сладости.
— Что хочет от меня Каракеш?
— Приют и покой моей молодой царице, а моим воинам ночлег и ужин.
Подвёл перса к одной из повозок и отдёрнул покрывало: из баксонов — кожаных перемётных сум — в глаза меняле ударил жёлтый и белый свет золота и серебра, чёрными искрами заструились соболиные шкуры:
— О-о-о, Каракеш, тебе, я вижу, привалила удача! — воскликнул Музаффар.
— Да, — не без гордости заявил бывший шаман.
Зухра — жена Музаффара — молодая красивая женщина, с тяжёлыми золотыми серьгами в ушах, с бархатными глазами, широкобёдрая, полногрудая, выкупала Акку, ещё не пришедшую в себя после того, что произошло с ней и с её дедушкой Памом-сотником, уложила девушку на пуховую постель и, дивясь её необыкновенной красоте и белизне тела, чмокала языком, поглядывала в сторону разомлевшего от жары и вина Каракеша, неопределённо кивала головой. Этот жест можно было истолковать по-разному: но ясным оставалось то, что жена Музаффара жалела Акку — Белого Лебедя. Правда, она знала наперёд, что девушки такой красоты никогда не бывают ясырками — пленными рабынями, а становятся хатунями [62] Хатуни — законные жёны.
какого-нибудь влиятельного хана. Зухра и представить пока не могла, что бывший шаман задумал подарить её самому «царю правосудному». Жена менялы знала от других, бывая с мужем на базарах Сарая, что Мамай свою первую жену — младшую сестру Бердибека — уморил в темнице, а с женой хана Буляка, несравненной Гулям-ханум, натешившись ею вдоволь ещё при жизни мужа, поступил, как и следовало поступить, когда стала вдовой, — отдал её вторично замуж за своего племянника Тулук-бека.
Читать дальше