— «Ваше величество!
Я ныне, по вступлении вашего императорского величества на всероссийский престол предков ваших, — желание имею: мои военные чины низложить, дабы при вашем императорском величестве всегда неотлучно быть. Подполковник Семёновского полка, полковник Брауншвейгского кирасирского полка…»
— Тут будет надлежащая подпись. Чья — всем ясно? Кто, государи мои, желает эту подпись здесь видеть, путь апробует бумагу сию своеручно и немедля в настоящем высоком собрании. Ежели же кто-нибудь имеет против оной возражения — прошу таковые без замедления изложить. Мы обсуждать их станем, пока остальные руку прикладывать благоволят.
Хотя речь диктатора звучала решительно, сердце у него самого билось порывисто. Он опасался, что кто-нибудь, особенно из русской знати, хотя бы и осторожно, но может попытаться отклонить подписание такого важного документа без предварительного совещания, без возможности даже некоторое время обдумать свой ответ.
Не особенно чуткий, но хитрый и опытный в дворцовых и политических происках, Бирон понимал, что стоит одному подать голос не в пользу бумаги, начнутся споры. В худшем случае — проект лопнет, в лучшем — осуществление его отсрочится на неопределённое время. Все станет известно Анне Леопольдовне и её принцу-супругу… И снова придётся заводить тяжёлые пружины.
Но отступать Бирон не любил, упрямый и наглый по природе. И сейчас он, едва кончил речь, повернулся вправо от себя и положил лист прямо для подписи Остерману, как самому влиятельному после себя лицу в тайном совете, как своему постоянному противнику, хотя и не явному.
Бирон как бы спешил использовать полусогласие канцлера, высказанное осторожным дипломатом в разговоре перед началом заседания.
Но и Остерман, хотя атакованный в лоб, держался наготове.
Сейчас у него начался, вдруг, сильнейший приступ его сухого, затяжного кашля, известного всем, особенно тем людям, которые иногда ставили старому политику вопросы, требующие прямого, откровенного, но для Остермана нежелательного ответа.
Этот «дипломатический» кашель, как его звали злые языки, положительно потрясал в этот миг сухую, длинную фигуру канцлера со впалой, старческой грудью.
— Пу… пусть там… — мог только он кое-как выдавить сквозь зубы, показывая налево от Бирона, где сидел Миних и другие, военные больше, сановники. — Пусть они… Сейчас и… я… потом… сейчас!..
И он закашлялся ещё пуще, закрыв лицо и рот большим, цветным шёлковым платком своим.
Бирон, стиснув до боли зубы от сдержанной досады, доходящей до ярости, натянул подобие улыбки на своё деревянное, грубо-красивое лицо и молча обернулся к Миниху, подавая ему лист.
Фельдмаршал, словно заранее ожидавший этого, взял бумагу, положил перед собою и, не торопясь, потянулся рукой к чернильнице, чтобы омакнуть в чернила гусиное перо, лежащее наготове.
Обмакнув, он осторожно потряс перо над чернильницей, чтобы сбросить излишек чернил, и, потянув обратно руку с пером, другой рукой поправил лист, назначенный к подписи, уложив его прямо перед собою, чтобы удобнее было писать.
Делал всё это фельдмаршал особенно методично, не торопясь, словно выжидая чего-то. И когда рука уже лежала на листе, готовая писать, он быстрым взором исподлобья окинул, словно уколол или пересчитал молча тех трёх-четырёх генералов и сенаторов, — вельмож из русской партии, — которые могли бы воспользоваться предложением Бирона и начать обсуждение декларации. Но первый заговорить никто не решался, зная мстительный и неукротимый нрав временщика.
Тогда Миних, уж без дальнейшего промедления, быстро и чётко, своим красивым почерком вывел чуть пониже текста: «Фельдмаршал фон Миних». И положил перо на край массивной, бронзовой чернильницы, поставленной здесь, перед местом регента.
Нетерпенье, опасение, злоба и страх, буря тяжёлых ощущений, целый вихрь мыслей и дум — пронеслись в уме, в душе у Бирона, пока прошли эти страшные несколько мгновений, когда Миних дал свою подпись на бумаге, предложенной ему регентом.
Но едва первая буква подписи зачернела на синеватой поверхности толстого, почти пергаментного листа, Бирон безотчётно издал вздох облегчения, и настолько явственный, что Трубецкой, сидящий рядом с Остерманом, услышал его и выразительно переглянулся со своим соседом, графом Черкасским.
Сделав последний росчерк, Миних вопросительно взглянул на регента.
— Дальше прошу! — больше движением головы, чем звуком указал регент.
Читать дальше