Ни сына единственного, ни хозяйства — ничего не осталось у Маркела: все разом превратилось в прах. И нет больше первейшего челноковского богатея Маркела Зырянова, перед которым все ломили шапку.
Мятеж одним духом вознес Маркела над людьми, подчинил ему тысячи человеческих жизней. Какие хрустальные дворцы, какие воздушные замки возвел Маркел в мечтах своих. Присмотрел покинутый в революцию хозяином двухэтажный дом в Яровске, выгнал из него поселенных ревкомом квартирантов, нанял рабочих, и те занялись отделкой особняка, а Пашкины дружки-собутыльники тем временем стаскивали отовсюду дорогую мебель и утварь. Нацелился Маркел на кожевенный заводик и не чаял дождаться, когда начнется обыкновенная, воскрешенная из мертвых жизнь. И он переберется в Яровск и так развернется, что… Близкой казалась заветная мечта. Начальник главного штаба полковник Сбатош не морговал Маркеловой компанией, Пафнутия задаривал, с Пашкой секреты водил. Зажал Маркел судьбу в своем кулаке, закрутил в ту сторону, в какую хотел, и так накрепко уверовал в свои силы, что весь преобразился — стал медлителен и важен, курносым носом в небо целился, говорил неспешно и не шибко громко, чтоб стихали сельчане, заслышав его говорок.
Верил: как бы ни повернулось, они с Пашкой не пропадут, вывернутся — живуч и крепок зыряновский род. Не думал, не гадал, что сбросит его судьба, как норовистая лошадь, на полном скаку — и наповал…
Царапает Маркел мертвый столб колодезного журавля, жмется к нему зачугуневшей щекой и воющим ртом, краем глаза видит густеющую толпу подростков да старух и чувствует, как ежовым клубком подкатывает к сердцу злоба — лютая, ненасытная. Не унимает ее Маркел, не сдерживает, и уже не горе воем исходит из него, а ярость. Опять Карасулин встал на его пути. Только теперь не разминуться им, не разойтись. «Хватит, Онуфрий, в прятки играть. Получи сполна. За все…»
Мысли о Карасулине, как глоток кислоты, все нутро опалили. Расчесться с ним разом — вот единственное желание, целиком завладевшее сейчас Маркелом. Передушить весь карасулинский выводок, выжечь дотла его гнездо, сровнять с землей, чтоб ни следа… «Ну же погоди. Настал твой черед. Своими руками передушу…» И в воспаленном воображении Маркела стали рисоваться необыкновенно яркие картины расправы над карасулинским семейством. «А ну Онуфрий сегодня возвернется», — пронзила отрезвляющая мысль и на миг, но только на миг, оторвала от мстительного сладострастия грядущей расправы. «Разделаюсь с имя, подамся в лес, бабу кину к такой матери, хозяйство все одно ни к чему теперича…»
Но сначала надо было похоронить сына единственного, опору и надежду свою, похоронить со всеми почестями. Пока еще большевики сюда не нагрянули, Маркел сделает это во что бы то ни стало, и не только потому, что горячо любил сына, но и потому, что таким способом он опять же будет мстить Карасулину и всем, кто с ним.
После панихиды по Пашке можно справить и «поминочки» — подпалить сразу избы Пахотина, Зоркальцева, Лешакова и Онуфрия, пускай пылает Челноково с четырех сторон, и пусть в том костре перегорит Маркелова жизнь со всеми ее потрохами…
2
Они стояли на паперти, возле маленькой закругленной сверху дверки, ведущей на колокольню. Флегонт недовольно хмурил лохматые брови. Он не стал притворяться, что со вниманием и доброжелательством слушает Маркела, напротив, всем своим видом поп выражал откровенную неприязнь к собеседнику. Маркел видел и чувствовал это, но, внутренне свирепея, продолжал излагать свою просьбу голосом смиренным и кротким:
— …Вот я и говорю, батюшка: горе великое. Замучили сына Пашу коммунисты вместях с товарищами его… Спасибо добрым людям, тело Пашино привезли. Сегодня привезли, сегодня бы и похоронить, по-христиански, как воина христолюбивого…
— Довольно, — перебил Флегонт, брезгливо морщась, и приподнял руку, словно ограждая себя от чего-то недоброго. — Довольно. Имеющий уши да слышит. О злодеяниях твоего сына знает вся округа. Старухи пугают им внучат. Все сторонились и бежали его, как прокаженного. Зверь и тот не сотворит такого, чего выделывал твой сын. За то ему — ни прощенья, ни снисхожденья. И ни отпевать, ни панихиду служить по нему я не стану. Знаю — тяжкий грех на душу приемлю, но молить господа об отпущении грехов палача и мучителя — не могу. Не буду! Не по-христиански сие, недостойно звания и сана моего, но я скорее прокляну себя, чем произнесу хоть слово в защиту ирода.
Читать дальше