Это свирепствовали обские снежные заряды.
Плотно залепленные снегом окна нисколько не светлели, рассвет не наступал. О том, что уже утро, объявил еле расслышанный за очередным рёвом крик петуха в крытом дворе.
Из-за переборки вышли со свечой в руках начальник конвоя и смотритель пересыльной избы. Первый объявил, что из-за непогоды этап откладывается, все могут дрыхнуть дальше, а второй обстоятельно объяснил, что в марте тут такое бывает по два и по три дня и чтоб из избы никто не пытался высовываться — ни кандальники, ни солдаты, — снег уже теперь до полдвери, и, если отворять её, может обрушиться в сени, да и наметёт в мгновение, да и пробиваться сквозь снег нет смысла — устоять на воле под таким ураганом невозможно.
Партии здесь водили очень редко, иногда всего раза два в год, и словоохотливый смотритель спешил отвести душу:
— Одно слово, повезло вам: отдохнёте всласть.
И кое-кто и правда лишь перевалился с боку на бок и засопел, захрапел дальше.
Но большинство, обрадованные нечаянным везеньем, завозились, задвигались, повставали, весело заперекликались, стали развязывать увязанные с вечера в путь котомки, вытаскивать из них кто что, стали снимать верхнюю одёжу, а четверо сняли и исподние рубахи, чтобы повыбить вшей, и разуваться стали, жутко воняя заскорузло волглыми портянками, стали разматывать под кандалами длинные, рваные, липкие, тоже немыслимо вонючие и грязные тряпицы, прикрывавшие на лодыжках кровоточащие раны, волдыри, струпья, задубевшие мозоли и наросты. Кто-то что-то уже жевал, кто-то закурил, питавшиеся артельно громко радовались, что на шестке есть таган и большой чугун и чурки и можно сварить добрую кашу, а потом и хлёбово, благо накануне местные сердобольные бабы и старухи понатащили «несчастненьким» и хлеба, и круп, и молока, и солонинки, и даже кедровых орешков.
Их было двадцать семь, и семеро конвойных солдат, и начальник конвоя в чине подпоручика, да два вольных возчика на двух санях. Шли они уже три месяца из самого центра России, из Владимирской тюрьмы, и последний раз отдыхали несколько дней больше месяца назад за Уралом, когда у них прямо на дороге внезапно упал мёртвым немолодой лысый ссыльнокаторжный из владимирских же каменщиков, и начальник конвоя возил его труп в ближайший уездный городок для выправки необходимых бумаг. Этот лысый был двадцать восьмым. А всё остальное время их гнали и гнали без долгих остановок, чтобы успеть до весенней распутицы за Нарым на Оби на государевы золотые прииски, куда все они были сосланы в бессрочные каторжные работы, то есть каждый до последнего своего дня. Подустали от этой гонки, конечно, крепко.
И вот такое нечаянное везенье. Такая просторная изба с лавками и полатями. Такая огромная, добрая, ладная печь и столько припасённых здесь в крытом дворе дров. Плевать, что по стенам временами так сильно бабахает и там так бешено ревут, свирепствуют, скребутся обезумевшие ветры и снег, плевать, что они, как говорят, не только вмиг сбивают с ног, но и дерут лицо и руки похлеще песка. Эта печь, истопленная ещё вчера в полдень, всё дышит теплом, и на полатях просто жарко, и пол тёплый, и многие расположились на нём, а на лавках солдаты. И хотя большинство продолжали копошиться, двигаться, что-то делать, но всё ленивей, медленней и в основном сидя, а кто-то и полулёжа и лёжа. Все давали отойти, отдохнуть прежде всего ногам, окованным толстыми тяжёлыми железами с цепями, идущими к рукам. Эти цепи, эти кандалы позванивали, звякали, стукали непрерывно, это была непрерывная музыка, которую никто из них уже давным-давно не замечал.
Позванивали, звякали, стукали, даже когда люди спали.
А окна, наверное, уже вовсе заваленные снегом, конечно же, так и не светлели, будто ночь теперь установилась навсегда.
Лучины перестали запалять, и слабенький свет теплился теперь только в щелях дощатой двери смотрителева закута. Почти все снова спали, храпели, пыхтели, пердели, позванивая, звякая, постукивая кандалами, да у окон в полной тяжёлой вонючей тьме три или четыре голоса неторопливо, негромко переговаривались, или разговаривали, или что-то рассказывали друг другу. Разобрать было трудно за сильным храпом и взревывающей временами волей.
Потом — очень не скоро, через часы, — из этих разговаривавших кто-то прошёл, перешагивая через спящих, к светцу, долго стучал кресалом и дул, разжигая лучину, от неё зажёг ещё одну, и в их пляшущем свете стало видно, как сидевший там, под окнами на полу, русобородый и русоволосый молодой мужик с тонким, совсем не мужицким лицом расстегнул ремни на стоявшем рядом длинном узком коленкоровом мешке и достал из него небольшую тёмную гитару. Гитары тогда были ещё редкостью, и многие в партии, включая солдат и начальника, впервые её у него и увидели. Длинный коленкоровый мешок был специально сшит для неё, имел длинный широкий ремень, чтобы носить на спине, и мужик только его всю дорогу и нёс очень бережно. Больше вообще ничего не имел, даже смены портянок.
Читать дальше