Когда я попал в Ясную в самом начале 1910 года, там стало временно как будто потише. Все, что заметил я в нем нового, было то, что он чаще, чем прежде, с какою-то тихою радостью говорил о близости конца и, очевидно готовясь к этому концу, больше, чем прежде, искал уединения. Работал он, как всегда, изумительно много и изумительно споро… Письмами со всех концов света его буквально засыпали. К нему шли за всяким советом: еврей-студент спрашивает его мнение о перемене религии; другой спрашивал, следует ли ему бросить жену и детей, чтобы жить христианской жизнью; какая-то старушка, узнав, что он страдает мучительной отрыжкой, просит ей прислать средство от этой неприятности; молодые поэты посылают ему на суд свои произведения. А вот письмо из далекого Трансвааля от одного индуса, который сообщает Толстому, что в тамошних тюрьмах сидит более ста человек индусов, которые признали невозможным подчиниться несправедливому закону, изданному Трансваалем против индусов, и борются с ним путем мирного сопротивления. Письмо это чрезвычайно взволновало и обрадовало Толстого. Если память не изменяет мне, оно было подписано прославившимся потом Ганди…
Тот, кто близко знал Толстого, знал, как неослабно работал он над собой. В этот приезд мне пришлось подметить такую маленькую, трогательную черточку из его жизни. Вечером, перед сном, он любил, отдыхая, поиграть в шахматы или в карты. И на этот раз затеял винт. Толстой сел за стол первым и заметил, что одному из партнеров не хватает стула.
— Илья Васильевич, — обратился он к лакею, — дайте, пожалуйста… Впрочем, нет, ничего не надо… — спохватился он, встал и сам принес стул.
Игра кончилась для него удачно: он выиграл семь копеек и, видимо, немножко гордился своим искусством.
Много смеялся он в этот вечер, слушая чтение какой-то декадентской книжки — не то «Интуитивные звуки», не то «Интуитивные краски», полной всяких выкрутасов. Особенный успех имело стихотворение, которое начиналось так:
Вонзим же штопор в упругость пробки,
И взоры женщин не станут робки!
И он омрачился.
— Чем занимаются! — вздохнул он. — Это литература! Вокруг виселицы, полчища безработных, убийства, невероятное пьянство, а у них «упругость пробки»…
И он рассказал нам о посещении его профессором Джонсоном, который заехал в Ясную по пути со съезда естествоиспытателей. Между прочим профессор рассказывал Толстому о способах выделки нежных сортов кожи, для которых необходим собачий и голубиный помет. Раньше этот материал доставлялся из Константинополя, где, как известно, собак масса, но теперь нашли способ изготовлять его дома искусственным способом.
— Теперь вы подумайте о положении рабочих, проводящих всю жизнь среди этой пакости… — сказал Толстой. — И для чего? Для того, чтобы у дам была нежная кожа для перчаток.
Вот на днях у меня был один синематографщик, который между прочим показывал мне и производство бумаги. Вот пусть и покажут производство такой кожи да и другие производства, всегда тяжелые и большею частью совершенно ненужные, и особенно всю трудовую, полную нужды крестьянскую жизнь. Пусть все своими глазами видят то, пусть поймут, на чем держится их праздная жизнь. Сегодня утром, проснувшись, я засмотрелся на никелированную спинку кровати: как все это блестит, как чисто, как удобно, а что мы знаем о том, какими трудами все это достигнуто? Ничего! И надо кричать об этом… А они-«упругость пробки»!.. И все больше и больше я сознаю, что я не к той аудитории обращаюсь — нужно забыть эту нашу образованную аудиторию и помнить лишь о людях трудящихся, о них думать, для них работать.
Кто-то вспомнил о картинах художника Н. В. Орлова, посвященных изображению крестьянской жизни. Они не имеют никакого успеха, и художник бьется в страшной нужде.
— А между тем, — с волнением заметил Толстой, — эти картины лучшее, что я в этой области знаю…
Выбрав удобный момент, Толстой позвал меня к себе в рабочую комнату. Незадолго перед этим у меня умерла в страшных мучениях Мируша, и мне хотелось побеседовать с ним наедине.
— Ну, что, все еще не покорились? — спросил он, усадив меня.
— Нет, Лев Николаевич, не покорился… Не могу покориться… — отвечал я. — Нужно было наказать меня, — я готов покориться, нужно было отнять у меня то, что дороже всего в жизни, — и с этим помирился бы, но зачем, кому нужны были эти тяжелые мучения, которым была подвергнута Мируша на моих глазах в течение трех суток? Ни понять, ни принять этого я не могу…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу