На первом из Симоновых покосов быстро растормошили два стожка, Никита погнал кобылу в обратный путь. Симон остался со Степаном проверить петли на куропаток. Пара куропачей попалась и застыла. Симон наладил костерок и вертел. Ему не показалось страшным нарушить пост: он в жизни еще столько нагрешит, что эта малая убоинка забудется на небесах…
Симон присыпал мясцо золой, недобрым словом помянув боярина Морозова, внушившего царю ввести налог на соль. Налог похоронили, но, как всегда бывает, к прежней цене торговцы не вернулись.
— Без соли глаз острей, — сказал Степан. — Возьми ногайца…
Симон спросил внезапно:
— А ты в людей стрелял?
— Единожды.
Степан ответил неохотно. Что молодому казаку ставили на Дону в заслугу, здесь показалось стыдным. Симон задумчиво заговорил:
— Сколь многие живут душегубством. Кажись, нашел землицу, паши ее. Нет, поволокся отымать чужое. Если бы все по-доброму труждались, без стрельбы…
— Обожрались бы, — обозлился Разин неведомо на что.
— То-то все Замосковье с голоду запухло. Нет, крестьяне — самый праведный чин. Царь должен быть крестьянский, а не боярский да дворянский. Тады бы зажили.
Степан усвоил с детства, что воинская доблесть — почетнее всего. Казаки, как дворяне, писались холопами царя. Крестьяне — сиротами. Но тут, на мерзлом кочковатом поле, почудился Степану… черный царь! Он в чистом блеске снега шел с косой, обкашивал закраины, забытые Симоном. Только валки казались не зелеными, а красными.
— Казак! — окликнул Разина Симон. — А в тебе бесы живут.
В его глазах, обычно строгих, зажелтел страх.
У костерка сидели над обглоданными косточками два охотника и вдруг коснулись чего-то гибельного, дальнего. Обоим стало знобко.
— Ништо. Бывает, блазнится. Зосима и Савватий исцелят.
Последнюю, усталую ездку завершали при закате, сено уметывали в сумерки. Кроме сушила, вышло четыре стога. Правя на последнем берестяную кровлю, Степан испытывал незнакомое, какое-то сытое довольство. Собрано и укрыто, все — мое. Чувство было полновесно и радостно. Когда позвали ужинать, оно еще усилилось — от доброго вечернего зова и юных, крепких девичьих лиц, и от мисы густой ухи посреди неколебимого стола — хоть молоти на нем.
А после долго не спалось. Работа на холоду должна была умаять мужиков, но и хозяин, и Степан ворочались, вздыхали. Симон поднялся, вышел в сени пить. Степана понесло в мечтания, в полусон.
Самое темное — исток мечтаний молодого человека. Какие нарассказанные сказки творятся ночью… Степан рассказывал себе такую сказку о подвигах и о любви, рассказывал, рассказывал и вдруг узрел себя — царем!
Любимым и самым справедливым государем черных людей.
Наверно, не один мечтатель в те годы, когда народ с трудом осваивал менявшиеся начала земской жизни, дерзко прикидывал: а как бы сделал я? И каждый, ставивший себя на место государя, был убежден в возможности добра между людьми. Черный царь Степан увидел как бы с Красного кремлевского крыльца родную землю, не закрытую стенами, и мирно, с охотой и старанием работавших на ней людей. Все равны, дела решаются открыто, согласием большого круга, как в Черкасске. Но, чтобы никто не нарушал закона, нужен один мудрый и справедливый человек. Во сне Степану невыразимо нравилось быть выше, справедливей и добрее всех.
Ему приснился пир… Кто-то из благодарных ему и любящих людей подносил ковшик с брагой, такой же легкой и холодной, как у тетеньки Дарьицы. И кто-то говорил, что волокитчики-подьячие повешены за крючья на кремлевских стенах. От радости и жажды Степан проснулся. Подобно домовому татю, тихо полез с полатей, где спал вдвоем с Никитой.
В кромешной тьме он пробирался вдоль шуршащей тараканами стены. Симон и Дарьица спали внизу, на широченных лавках. Дочери — в верхней светлице, Паня — в чулане. Бражка была как раз такой, как на пиру — с ледком и просочившимися сквозь ветхую тряпицу косточками морошки. Степан попил, расставил руки, чтобы брести обратно.
Пальцы нечаянно нащупали дверь из сеней в чулан. Там — Паня.
На Дону женщины были наперечет. Их, как и мать Степана, привозили из Крыма, Персии, России. Только в России их брали не силой, а обманом, расписывая вольную степную жизнь. Прелюбодейство же считалось на Дону самым грязным грехом.
По боевой степной привычке Степан, прежде чем торкнуться в чулан, прислушался.
Из-за двери просочился шепоток:
— Ты бы поостерегся, батюшко! Услышит тетка Дарьица, прибьет меня.
Читать дальше