Я живу в Брусе, но время от времени наезжаю в Айдос, где остались женщины — мать, госпожа Зейнаб, Сельви. В Айдосе теперь спокойно, им ничего не угрожает, да и дома их надежно охраняются по моему распоряжению.
Иногда я испытываю потребность думать о Панайотисе. Я не забываю его. Но мне не хочется предаваться мыслям о нем дома, где в соседних с моей комнатой покоях играют дети, плачут и смеются, а женщины суетятся, занимаются своими обычными женскими делами. У меня большой дом. Я могу уединиться в своей комнате или в библиотеке. Но дома я не хочу думать о Панайотисе. У меня делается такое ощущение, будто кто-то неведомый и издевательски-ироничный подслушивает мои мысли, посмеивается над ними. Для того, чтобы подавить это ощущение, я отправляюсь в кофейню. Где ты, моя первая кофейня? Та, из детства! Та, на берегу Босфора. Та, где я впервые узнал горький и странно манящий вкус кофе. Та, где я впервые услышал сказочную историю госпожи Зейнаб-Зенобии, после слышанную мною столько раз, и так непохожую на правду! А потом оказалось, что правда хитра, и не всегда то, что видишь, что можешь потрогать пальцами, и есть правда.
Теперь кофейня для меня — что-то привычное, обыденное. Меня здесь знают. Служитель знает, какой кофе я люблю. (Покрепче, разумеется!) Я сижу среди посторонних мне людей. Я хожу в кофейню подальше от дома, чтобы поменьше встречать знакомых. Сижу, отпиваю горячий кофе маленькими глотками и думаю о Панайотисе, о его страшной судьбе, о том, что вряд ли мы когда-нибудь увидимся снова. У меня ноет сердце от этих мыслей, и слезы навертываются на глаза. Мне так хочется, чтобы мой друг был со мной. Пусть он сильно изменился, пусть он больше не захочет говорить со мной... Я представляю себе, как его освобождают из тюрьмы, как он живет в моем доме, как я окружаю его заботой, и силы его восстанавливаются. Я все продолжаю посылать ему одежду и провизию. Надо бы справиться у смотрителя, жив ли мой друг. Но, сам не знаю, почему, я боюсь сделать это, боюсь лишиться этого ритуального действия — покупки и посылки Панайотису одежды и припасов.
Однажды я вот таким образом сижу в кофейне, когда туда врывается Хасан (он знает «мою» кофейню). Вид Хасана настолько необычен, что все посетители и завсегдатаи как по команде поднимают головы от чашек и подносов. На Хасана смотрят с любопытством. Кое-кто узнал его, и к любопытству добавилась почтительность.
Хасан быстро движется ко мне. У него растерянное и вместе с тем напряженное лицо. Он подходит, снимает туфли и садится рядом со мной. Я приказываю принести для него кофе.
— Что случилось, Хасан? — спрашиваю я.
Он сначала не отвечает, хватается за чашечку, словно за якорь спасения, начинает с жадностью пить, будто это не горячий густой кофе, а студеная вода. Мне вдруг кажется, что он чем-то испуган.
— Что случилось, Хасан? — повторяю я.
Наконец он оставляет пустую чашку.
— Случилось,— упавшим голосом произносит он.— Госпожа Зейнаб умерла!
Эту фразу он выпаливает, как мальчишка — что-то запретное.
Конечно, я должен что-то сказать, сию минуту. Что-то незначительное, вроде «да», или «не может быть», или еще что- нибудь в этом роде. Тогда легче будет начать настоящий разговор. Но я ничего не могу сказать. Я молчу и смотрю на брата. Прославленный полководец, которому пошел пятый десяток, он теперь выглядит явно испуганным, растерянным.
Наконец я нашелся.
— Ну, Хасан, — говорю я. — Это ведь совсем ничего не значит! И никто уже и не помнит о твоей просьбе. Успокойся, Хасан! Ты что же, решил, что тебя насильно заставят? Не хочешь — и не надо. Живи спокойно.
Он внимательно слушает эти мои довольно бессвязные утешения и объяснения (если произносимые мною слова вообще можно так назвать!). В сущности, я хочу сказать ему очень простую вещь — если он больше не хочет жениться на Сельви, ну и не надо. Никто уже и не помнит о том, что он когда-то просил у султана дозволения жениться на ней.
Еще одна человеческая странность — вот человек чего-то до смерти желал, жаждал; и все знали об этой его жажде; кто сочувствовал, кто отговаривал, кто советовал; короче, все были при деле; и вдруг становится возможным исполнить это сокровенное желание самым что ни на есть обычным способом; и человек — в растерянности; он так привык жить осознанием этой заведомой неисполнимости своего заветного желания, что, когда появилась возможность простого воплощения этого желания в живой жизни, человеку стало не по себе; он не может разобраться в своих чувствах; и все сильнее он чувствует, что не хочет, не хочет, не желает исполнения своего желания. Вот это самое, наверное, и происходит сейчас с моим братом.
Читать дальше