Воспоминания отца
от, кому доводилось ночевать в чужом, незнакомом месте, хорошо знает, что это такое, — пусто, неуютно, одиноко. В России большая часть приезжих иноземцев сильно тяготилась переменой своей судьбы — они печалились, им в голову лезли страшные мысли. Многие безобразия местной жизни для них были неразрешимой загадкой. Они жили с тяжелым сердцем, а досада, как известно, разрушает телесный состав весьма успешно и скоро.
Что до меня — ничего подобного я не испытывал. Занимался своим делом — от темна до темна. Про меня иные говорили: этот Растрелли — продувная бестия, ему все нипочем, он ничего не видит вокруг, никого не любит, кроме самого себя… Такой бабьей трепни и пустобайства я вдоволь наслушался. А знал свое: попал наконец туда, где можно осуществить желанное, давние мечты. Кто не может себе этого позволить, тот плохой художник. Россия стала для меня родным домом. Я гордился участью сына. Он всех поражал быстрыми успехами. Мы стали своими в среде мастеров и очень скоро привыкли к новому образу жизни. О другой судьбе и не помышляли.
В Париже нам вдалбливали: Россия — страна грубая, варварская, полудикая. Там чуть что — свистят плети, рвут ноздри, урезают языки. Говорили, что за малейшую провинность могут подвергнуть экзекуции, упечь безо всякого суда в темницу. Я вспоминаю тогдашние свои чувства: когда слышал все это, становилось не по себе. За себя страха не было, а за сына… По указу Петра Первого мы были причислены на первых же порах к первостатейным гражданам государства как люди благопотребные к делам художества. По видимости, сие служило гарантией от всяких разбойных непотребств, хотя необузданный российский произвол никогда ни с чем не считался. Об этом мы тоже знали. Само собой: поехав, мы с сыном шли на определенный риск. Знание давало подмогу в том хотя б, что врасплох нас застать суду неправому не пришлось бы. А кто из нас, живых, не рискует? Ведь если задуматься, то получится, что вся наша жизнь состоит из мелочного, копеечного риска.
Вот к чему мы никак не могли привыкнуть — так это к угрюмости и мраку погоды, ледяному ветру и ненастью, сырым сумеркам и вьюгам. Мы были южане, привыкли к теплу, солнцу — каждый день, звездному небу — каждую ночь. А Петербург был серый, мрачный, холодный. Вновь обретенное нами отечество ни теплом, ни солнечным светом не баловало — приходилось пожарче топить печи, чтобы хоть дровяным жаром возместить свет.
Помню, я как-то сказал сыну, что архитектура очень нуждается в хорошем освещении, а тут в России его мало и будет трудно вписать любую постройку в местность так, чтобы она в ней не пропала. А сын ответил, что как раз ему и нравится такая среда: ей нужно больше скульптурности, больше живописности, нужно точнее распределять крупные объемы — и тогда сама собой решится задача освещенности.
— Я буду делать яркое на неярком, вот увидишь, отец, это будет получаться, — сказал мне тогда Франческо. — Я понимаю, папа, освещенность — дело важнейшее. Но мне нужна еще и просветленность, озаренность…
Помню свое гордое удовольствие тем, что сын мой трезво и ясно мыслит и, даст бог, на удивленье всем покажет свои таланты именно в России. Думаю я о сыне, и душа моя переполняется странной возвышенностью.
Мы с сыном упивались работой, хотя и предписывалось жалованья Растреллию больше не давать. Пусть, мол, работает как хочет — по договорам, поштучно от рук своего художества. Ну что ж, подумал я, пинки ваши стерпим. Коли самому государю угодно так — мы артачиться пока не будем, он нужен нам больше, чем мы ему. И судьба наша целиком в его руках. На то он и Петр Великий. А мы — люди маленькие, всего лишь художники.
А держался потому я уверенно, что знал: найти другого скульптора, который бы столько понимал и умел, сколько я, не так-то просто. Деваться им некуда, поневоле будут просить у меня сделать то одно, то другое, голова и расчет у меня есть. Так оно и вышло. Нюх, чутье у меня на сей счет — что надо, могу даже похвастать: у меня выдающийся нюх, уменье предвидеть, хотя в этой державе от неприятностей никто не застрахован, любому дереву ветки подрезают, и живешь так, словно на шаткой лестнице стоишь… Славяне не слишком любят тех, кто живет как у Христа за пазухой, к таким у них много презренья и ненависти, даже гораздо более, нежели ревности. Им больше по душе юродивые. Уменье досадовать на чужую удачу очень развито в русских. Нет у тебя здоровья, а у другого есть — плохо, они чужим здоровьем будут болеть; нет у тебя счастья, а у другого есть — тоже негоже, лучше б он горючими слезами залился, а то, видишь ли, возрадовался сдуру; нет у тебя славы или денег, а у другого их — полным-полно, куры не клюют — так это уже никуда, ни в какие ворота не лезет! Страсть у них — всем и всему перезавидовать.
Читать дальше