— Воров государевых да татей везде хватает, — поморщился Шеин, вспомнив наказ правительницы Софьи Алексеевны и ее первого боярина Василия Голицына разместить в Курске московских стрельцов, замешанных в недавнем бунте. — Ты не пословицами зубы заговаривай, а о граде сказ веди.
— Твоя правда, батюшка-воевода, — тряхнул по-козлиному бороденкой Пахомий. — Твоя правда. Однако продолжу, коли прикажешь…
— Да продолжай уж, мучитель и изверг, — махнул дланью воевода. — Слышишь, уже колокола в соборе звонят к обедне, а ты все меня мучаешь…
Действительно, в Знаменском монастыре запели-заговорили колокола на колокольне, оповещая всех курян о начале обедни. Услышав их звон, шинкари и кабатчики поспешили гулявый народ турнуть вон. А то, не дай бог, какой-нибудь ярыжка государево «Слово и дело» прокричит. Тогда беда, тогда разорение чистое. Запрещено ведь во время литургии и обедни народ в корчме держать да зельем опаивать. Потому от беды подальше — взашей гультяев.
— И то, — заторопился дьячок. — В 1596 году по Рождеству Христову, царь Федор Иоаннович, желая помолиться чудотворной Коренной иконе «Знамения», истребовал ее из часовни пустыни в Москву. В Москве же вместе с благоверной супругой своей Ириной и патриархом Иовом не только молились, но и вложили икону в оклад, украшенный золотом, серебром и драгоценными камнями. Богочестивый царь Федор Иоаннович, возвращая икону назад, приказал обустроить Коренную пустынь. И заодно с этим, услышав о бедственном состоянии нашего града, приказал своим служивым людям возвести крепость на месте разоренного татарами града Курска. Так в Коренной пустыни были возведены храмы Рождества Богородицы и Живоносного Источника. А в Курске — царскими служивыми людьми: воеводой Иваном Полевым, стрелецким головою Нелюбом Огаревым и подьячим Яковом Окатьевым — сия крепостица. И вот уж почти век стоит для врагов непреступной.
— Верно ли? — повел бровью Шеин.
— Вернее не бывает. Вот те крест, — привскочив со скамьи, перекрестился дьячок. — И поляки, и литва, и черкасы, и татарове крымские, и татарове ногайские не раз пытались взять крепость сию и… не могли. Ибо под защитой Божией Матери и иконы ее «Знамения».
— Складно ты, дьяче, поешь, — зашевелился Шеин, собираясь встать, — только жаль, времени мало. Дела ждут. А то, ей-богу, послушал бы еще…
Видя это, подхватился и дьячок.
— Складно баешь — это хорошо, — поднял перст воевода в знак назидания и предостережения. — Только заруби себе на носу: баять — бай, но меру знай! Иначе быть тебе в обнимку с козой на съезжей или с дыбой в пытошной… А пока ступай с Богом.
Пахомий не стал больше дожидаться новых понуканий и — задком-задком к выходу из воеводских палат. «Фу! Кажись, пронес Господь!»
«С одним пустобрехом повидался, — отметил для себя факт встречи с дьячком Алексей Семенович, позевывая — хотелось поснедничать да подремать по обычаю. — Осталось повидаться и со стрельцом озорным да длинноязыким, — перекрестил он зевающий рот. — Посмотрим вблизи, каков молодец… А, может, ну его к дьяволу, пусть живет, на жену-красавицу любуется. Однако интересно, на самом деле она красавица или пустое говорят?..»
Пока воевода размышлял о стрельце, обронившем в сердцах да в задоре поносное слово, и стрельчихе — красавице писаной, сам Никишка ходил туча тучей. Вот уж третий день после окончания службы он спешил не домой к Параске, а направлял стопы свои в ближайший кабак. Там, во хмелю все больше и больше сходился да снюхивался с московскими стрельцами, заливающими тоску по своей судьбине.
«Эх, — жаловались, вращая красными от злости и обид глазищами, московские, — не довели мы тогда дела до конца, не перевели под корень род боярский. Потому ныне, — шипели тишком, чтобы кабатчик не услышал да кому след не донес, — и столба с вольностями нашими лишены, и плетьми биты, и сюда, к черту на рога, сосланы, с семьями разлучены. Все — за дурость нашу».
И поводили мутными от выпитого зелья, обид и опаски быть услышанными не теми, кому следует, глазами. Но так как курчане опальных московских стрельцов сторонились, то злобствовали они только в своих кружках. Да вот еще в присутствии прибившегося к ним Никишки.
Домой Никишка возвращался пьяный и смертным боем бил ничего не понимающую супругу.
«Почто? — заливаясь слезами, спрашивала, пересиливая боль телесную и муку душевную, Параска. — В чем вина моя?»
«За то, — пьяно щерился, срамно раскорячась, Никишка, — что красива и праздна. Что мужики на тебя, вертихвостку, зенки свои бесстыжие пялят».
Читать дальше