— Как ты смеешь так разговаривать, дрянная девчонка! И как ты попала сюда, бесстыжая? Сейчас же марш домой! — топнула она каблуком. — Не то скажу отцу, он тебе пропишет!
Муза густо покраснела, губы скривились в деланной надменной усмешке. Покачала головой, отягченной толстой косой, сделала насмешливо реверанс, с демонстративной медлительностью повернулась и, слегка прихрамывая, ушла со двора.
— Что здесь случилось? — спросила, щурясь пристально, Анисья. В ее голосе Евдоким уловил нотки ревности и обрадовался так, словно ему открылась бог весть какая добродетель. Ответил с усмешкой:
— Небольшое недоразумение на политической почве…
Анисья недоверчиво промолчала.
— Заходите, пожалуйста, в дом.
— А Калерия Никодимовна где?
— Скоро явится. Прошу.
Анисья помедлила, чертя кончиком зонта по земле, затем решительно вошла в дом, села на топчан. На ней черное закрытое платье без отделки и кружев — совсем гладкое, но тем целомудренней, казалось, прилегало оно к телу. В своем вдовьем наряде молодая женщина вызывала жалость и сострадание и еще что-то хорошее, отчего сердце моментами начинало торопливо колотиться. Евдоким смотрел сверху на ее стройную спину, покатые плечи, круглые колени, обтянутые туго юбкой, и Анисья, чувствуя это, подняла оживленное лицо. Евдокиму вспомнилась встреча у крыльца тетки Калерии после происшествия с вице-губернатором, восхищение Анисьи, и то, что эта таинственная и привлекательная женщина явно интересуется им, простым парнем, придавало смелости. Он присел рядом, положил ей руку на плечо. Вдруг хлопнула дверь, Анисья вздрогнула.
— Тетка пришла, — успокоил ее Евдоким, а она схватила порывисто его руку и вдруг поцеловала.
— Рыцарь!.. — прошептала страстно, с каким-то рабским самоунижением.
Евдоким отшатнулся растерянно. Анисья подняла на него глаза, посмотрела с ожиданием и укором — у богородицы на иконе точно такой же взгляд, только жарки в зрачках приглушены дымкой, не то тенью, потому и кажется он загадочным, сулящим неземное, и вместе с тем насмешливым.
…На второй день пасхи тетка Калерия отсыпалась после трудов каторжных. Начиная с четверга они с кухаркой вставали с петухами, когда еще, как говорят, ворон крыла в реке не обмочил, умывались с серебра — бросали в ведро с водой серебряный рубль, чтоб вечно быть молодыми и красивыми, после чего начиналась толкотня, гряканье-бряканье — шла яростная предпраздничная уборка дома. Глядя на них, Евдоким давился от смеха: чистюля Калерия вытащила на свет божий целую охапку тряпья, которое, должно быть, вытряхивала весь год, привесила на каждую тряпку бирку: для вытирания окон, столешниц, ножек столов, кухонных полок, посуды и разной утвари и ходила следом за кухаркой, чтобы та использовала тряпки неукоснительно по назначению. Пестрая стряпушка, мелькая голыми пятками, носилась по дому, обвешанная разноцветным лоскутьем, словно дикарь на ритуальных танцах…
Под вечер Евдоким вышел на улицу, потоптался у ворот, пощелкал от скуки семечек. Дом Кикиных, спрятавшийся за забором, точно в засаде, казался безмолвным. Никто оттуда не показывался, никто в него не заходил, даже прислуга торопливо убежала куда-то, спустив с цепи лютого пса и заперев ворота аршинным ключом. Евдоким сидел на ступеньке крыльца, поставив локти на колени, и думал про японскую войну. «Наступило затишье. Видать, струхнули япошки, что эскадра Рожественского на подходе, приникли. Где только эскадра та, ни черта неизвестно. «Самарская газета» пишет, что период русских неудач кончился. Может, на самом деле, не врут? Дай-то бог!»
За спиной Евдокима тяжело скрипнули ступени, появилась расфуфыренная Калерия. Бережевое платье лилового цвета с дорогими валансьенскими кружевами, на ногах черные полусапожки, пышные плечи покрыты персидской шалью.
— Проводил бы, кавалер, тетушку родную прогуляться. На людей посмотреть и себя показать, — сказала она жеманясь. — Аль, может, стыдно со старухой-то?
Евдоким бросил последний унылый взгляд на кикинский дом, возразил сдержанно:
— Что вы, тетя! Были бы все старухи такими, то и умирать не надо… — и взял ее неумело под руку.
— Эх, ты! Жених… Тебе не с дамой… Собак бы шугать! Разве ж так кавалер даму держит?
Она тут же показала, как надо. И потащился Евдоким с теткой по городу делать променад. Солнце свернуло к закату, и крест на соборе ослепительно сверкал. Мощные голоса пасхального благовеста неслись радостным перезвоном со всех концов города, призывно-весело плыли в чистом небе. На улицах, во дворах — свой трезвон. Чем ближе к центру, тем шумнее, тем люднее. Пиликают гармошки с колокольцами, пьяные, горланя что-то, тащатся вкривь и вкось по улицам. Там — пляшут прямо в пыли на мостовой мужики, тяжело гоцая сапогами. Вертятся и скачут, как шальные, тощие старухи. Какой-то слободской в дырявом кафтане так накуликался, что увяз по пояс меж досок поломанного забора, повис да и уснул так. Зычный храп его раздавался за квартал. Другой развалился поперек тротуара носом в землю и костерил Иисуса Христа, чье воскресенье столь знатно отпраздновал… Самара, раздувшись от вина и жирной пищи, едва ворочала языком. Бездельный люд гулял в Струковском саду, покрытом зеленоватой дымкой едва распустившихся листьев, шатался гуртами по неровному берегу Волги. С верховьев все прибывала и прибывала полая вода, несла бревна, мусор, коряги. Солнце опускалось к мутной кромке заречных лесов. Сегодня оно почему-то долго не пряталось, умащивалось, словно курица на насесте. Закат рдел в полнеба, и Волга, окрашенная закатом, по-праздничному удивительно хорошела.
Читать дальше