Радович скрипнул зубами. Зажмурился.
Он не понимал, сколько прошло дней – один? десять? сто? – наверно, все-таки один, длинный, серый, тянулся за пальцами, как сопли, налипал к подошвам. Радович машинально делал все, что требовалось, не особо надеясь, что попадает в такт. Завтракал, обедал, шаркал ножкой, кланялся, совершал лишенные смысла инспекции денников и лишенные слов прогулки с невестой. Когда становилось совсем невмоготу, считал мысленно: один, два, три, четыре, пять…
Чуть легче становилось после пяти тысяч.
И ночью, у Нюточки. Ненадолго – но становилось.
Он приходил к ней каждую ночь, не особенно таясь.
Княгиня знала, конечно. Она все знала в доме, всегда. Но молчала, ничего не говорила. Как и Нюточка. Это было настоящее царство безмолвия.
Черная тень метнулась за веками, быстрая, жуткая – будто веткой по глазам хлестанули, и Радович испуганно подскочил.
Посреди конюшни стояла женщина – невысокая, крепкотелая, в темном шерстяном платье, облипшем по подолу жирной синеватой грязью. Простоволосая – черные завитки прилипли ко лбу, к щекам. Глаза абсолютно белые, сумасшедшие, будто слепые.
Странница. Или юродивая.
Радович спрыгнул с ларя.
Кто пустил? Вон! Нельзя! А ну пошла вон отсюда!
Женщина взглянула на него – без удивления, без восхищения, как ни одна из них никогда не смотрела – словно на ржавые вилы или иной какой скучный инвентарь. Ну точно – слепая. И чокнутая. Кинется еще.
Радович раскинул руки, надеясь оттеснить юродивую ко входу, но за спиной у него вдруг тоненько и заливисто заржал старый конь, Барин, кажется, – господи, здесь всего дюжина лошадей, а я до сих пор не могу запомнить их чертовы клички. А Саша еще говорил, что у меня лошадиная память.
Повесили. Они его повесили. По-настоящему. Взаправду.
Накинули петлю на шею – и удавили…
Конь заржал еще раз, и лицо юродивой вдруг вспыхнуло, нет, даже полыхнуло, словно кто-то освободил полузадушенный огонь, и он рванулся сразу отовсюду, жадно пожирая кислород, яростный, веселый, стремительный, страшный. Она прыгнула в сторону легко, изящно, и Радович увидел, что это почти девчонка, совсем молоденькая, просто очень дурно одетая и усталая, – как не все взрослые могут уставать. Старый жеребец не ржал даже, плакал – почти человеческим голосом, высоким, прекрасным, девчонка, встав на мыски, обнимала его то за шею, то за морду, то дула в седые колючие волоски у ноздрей, и всё бормотала что-то неразборчиво, а конь в ответ мелко-мелко тыкался губами в ее волосы, плечи, щеки.
Целовался.
Девчонка вдруг обернулась на Радовича и, все еще сияя этим страшным своим огнем, сказала, радостно и твердо, – он жив! Так радостно и твердо, что Радович несколько секунд – очень коротких и очень счастливых – думал, что это она о Саше.
Девчонка посмотрела ему в глаза. Отвела морду жеребца – ласково, как человеческую руку. Прищурилась.
Надо думать, вы и есть влюбленный жених?
И только тогда Радович увидел наконец ее всю – как есть. Высокие скулы, сильную линию вздернутого подбородка, постанов крепкой шеи, не знающей, что такое кланяться. Она не была красива, в чем-то и вовсе откровенно дурна – широка в кости, почти коренаста, грубо темноволоса, но даже это говорило о главном, о сути, подтверждало и словно подчеркивало ее. Сила. Свобода. Легкость и точность каждого движения. Прямой взгляд. Выхоленная, словно изнутри сама светящаяся кожа. Сотни и сотни лет абсолютной власти – над другими. Над собой.
Вот как она выглядела – настоящая кровь королей.
Радович. Виктор Викторович.
Княжна Борятинская. – Она шевельнула солому под копытами Боярина. – А что подстилки мало? Обезножить мне коня хотите? Зубы ему подпилили? Я еще месяц назад распорядилась.
Радович, понятия не имевший, есть ли у Боярина зубы вообще, хотел что-то сказать, но Туся ловко, кулаком, поддернула жеребцу верхнюю губу, удовлетворенно кивнула, по-мужицки вытерла обслюнявленную руку о платье.
Радовича передернуло даже. Точно паук по лицу пробежал.
Дверной проем снова затмило. На этот раз мужчина. Старик. Седые косматые брови. Пегие, в коричневых пятнах пальцы стискивают набалдашник трости. Будто огреть собирается.
Туся посмотрела из-под ладони, вышла из денника.
Он жив, Грива. Пойдем, maman должна объясниться немедленно. И если она устроила это нарочно…
Мейзель, не говоря ни слова, развернулся и пошел вслед за Тусей, тяжело приминая молодую слабую траву. Радовичу даже не кивнул.
Читать дальше