…Туся развернула пакет с книгой, ахнула, обомлела.
Мейзель дал ей налюбоваться вдосталь и положил сверху на переплет листок с именем и адресом Гельмана.
Вот. Ветврач. Зоолог. Будет с тобой заниматься. Надеюсь. Сказали – отменный специалист.
Туся подняла на Мейзеля переливающиеся от слёз, прозрачные, белые почти глаза.
Лучший подарок в моей жизни, Грива. Лучший. Никому теперь не перебить.
Мейзель прижался губами к Тусиной макушке, зажмурился, застыл, надеясь, что удержится на ногах.
Угодил. Слава богу. Угодил.
А ведь мать жемчуга́ ей дарила. На каждый день рождения – по огромной жемчужине, розоватой, драгоценной. Чтобы к совершеннолетию собралось первое в ее жизни ожерелье. На память.
Вот и о нем теперь память останется.
Только бы не упасть. И только бы этот чертов Гельман согласился.
В ногах буду валяться. Своими руками придушу.
Гельман, проговорив с Тусей четверть часа, хмыкнул пораженно. Даже не для девицы весьма недурственно. Возьмусь. Два урока в неделю. По полтора часа. У вас. У себя не могу – коллеги не поймут.
Они съехали от Стенбоков в неделю. Сняли квартирку – крошечную, чистую, на Большом проспекте. Это было не просто неприлично, нет. Снова – недопустимо. Они оба начали к этому привыкать.
Ты же объяснишься с мамой, Грива?
Он, разумеется, объяснился. Даже почти не врал. Написал, что Туся решила брать частные уроки верховой езды у самого модного берейтора, цены ломит, шельмец, несусветные, табун можно купить, но разве княжну переупрямишь?
Наиграется, вернемся.
Туся сияла, накупила книг, тетрадей, перышек, чернильницу и десяток готовых платьев – таких безобразных, что даже Мейзель заметил и удивился. Это схима такая, что ли, у тебя? Так давай вериги подвяжем к подолу. То-то будет смеху. А крапива первая пойдет – за шиворот тебе натолкаем. Чтоб за версту видно было, что ты настоящая грамотница, а не какая-то благородная дура.
Туся вспыхнула, через силу засмеялась. Но платья все равно остались. Она даже причесываться стала по-другому, сама. Горничная девушка только посмотрела на квартирку их – и сразу же рассчиталась. И пусть!
Мейзель видел, что Туся пытается подражать курсисткам. Видел, что это делает ее жалкой. Еще более жалкой, чем сами бестужевки. Но она была счастлива. Счастлива. Гельман этот очень ее хвалил. Даже сказал как-то Мейзелю, прощаясь, – у княжны исключительно хваткий ум, завидное трудолюбие. Могла бы достойно служить отечеству на любом поприще. Жаль, очень жаль.
Мейзель промолчал. Да и что тут было говорить?
Матери Туся писала редко, коротко, не письма, а приказы какие-то. Следить, чтоб в денниках не дуло. Срочно найти управляющего в конюшни – знающего, с хорошими рекомендациями. Боярина взвесить и давать ежедневно овса из такого расчету…
Борятинская надеялась на помолвку, потом на свадьбу – и всё напрасно. Не похоже было, что дочь ее вообще собиралась возвращаться.
Господь сподобил – помог.
Вразумил.
Туся сразу поняла, по его лицу.
Взяла телеграмму. Прочитала – Боярин пал. И ничего не сказала. Вообще. Ни тогда. Ни за всю дорогу домой.
Мейзель ожидал всего – слёз, истерик, ярости, но только не этого молчания, не возвращения этой детской пугающей немоты. Туся вставала и садилась, когда надо. Послушно ела и пила. Честно пыталась спать, но Мейзель видел, что все это – оболочка, притворство. Внутри Туси что-то нарастало, уродливое, жуткое. Совершенно чужое. Что-то, что было – не она. Может, и вовсе не человек. И Мейзель снова, как в Тусином детстве, не знал, что с этим делать. Не понимал. Боялся.
На подъезде к Анне он все же не выдержал.
Это просто конь, Туся. Старый жеребец. Никто не обещал тебе, что он будет бессмертным. Этого и людям никто не обещал. Даже Господь.
Туся посмотрела хмуро из-под прямых черных бровей и на ходу выпрыгнула из наемной пролетки – не выпрыгнула даже, соскользнула. Благо кони еле волоклись. Мейзель вскочил, закричал, закашлялся, попытался броситься следом – но куда там. Спрямила бегом через поле – и в сад. Только ее и видели.
Мейзель давно не мог догнать ее. Очень давно.
В конюшне был пересменок. Утренние конюхи разошлись. Сытые, вычищенные лошади дремали в денниках. Ждали, когда встанет наконец трава на пастбище. Начнется лето – ленивое, долгое, жужжащее безмятежно. Радович сидел на огромном ларе, в котором хранился овес, смотрел в одну точку – нет, не в одну. Пыль, золотая, мелкая, висела в воздухе, искрилась, будто мошкара над Волгой.
Читать дальше