Посторонний мог бы подумать, что вот тут-то и раскроются наконец души и на свет вырвется какая-то тайна или любовь, а может быть, и то и другое… Но это посторонний. На самом же деле в гостиной состоялся короткий и деловой переговор, в котором Эберхардт сказал одну только фразу на своем чудовищном русском: «Или забирайт мальшик сейчас или оставляйт навсекта».
Георгий Иванович, улыбнувшись своей прелестной, почти женской улыбкой, ртом с мелкими белыми зубами, разумно заметил, что решать сейчас же он не может, ибо прежде всего надо знать и создать обстоятельства, позволяющие взять к себе мальчика. Тут Георгий Иванович вдруг резко прикрыл тонкой своею белой рукой лицо, и Эберхардт с ужасом подумал, что сын любит и страдает. И страдал, и любил все это длинное скучное совместное время, когда они не сказали друг другу и полслова. И бежит теперь от своего страдания. Как когда-то бежал он. Однако через полминуты Георгий Иванович отнял руку от лица и выглядел так же, как в начале разговора. Вполне можно было усомниться в предположениях.
Навсегда ли уезжал сын, Эберхардт не знал, только догадывался, что навсегда. Но если бы вы думали столько об этой семье, сколько я, то узнали бы, что Эберхардт все же разговаривал с сыном долгими вечерами, сидя к нему боком в кресле — молча. Он вел с ним нескончаемые беседы, и так привык к ним и пристрастился, что настоящий его сын, сидевший за столом с отставленной далеко от глаз книгой, был менее реальным, чем тот, с которым он обсуждал все дела, свои и чужие, а главное — воспитание Юлиуса и его крещение. Это они с Егорием решили положительно, потому что Иван Егорович, говоря с сыном по-немецки (и не замечая этого), сумел убедить Егория, и Егорий был кротким и послушным, как в раннем детстве.
Через несколько дней ученик второго класса реального училища Юлиус и его дед Иван провожали Георгия Ивановича до пристани, от которой отходил паром на другую сторону, где была станция железной дороги. Они трое ехали в дрожках через старинный парк и каждый по-своему чувствовал и отъезд, и весну с подтаявшими дорогами, лиловым небом над головой и ссыпающимся с веток комьями снегом, сахарным снегом, слежавшимся за долгую зиму, снегом, пахнущим неясно и знобко неожиданностями.
Каким странным было лицо Егория, когда он с парома махал им двоим рукой, затянутой по-барски в светлую перчатку, не утирая слезы, вдруг потекшие из глаз и удивившие тем, что были истинно горючими, тут уж русские нашли точное слово. Паром сделался маленьким. Дед с внуком ушли.
__________
Вначале после отъезда Егория Эберхардт позволил себе подождать вестей от сына, но по истечении самого длинного срока (с прикидкой на переезды, неувязки и устройство на месте…) ожидание себе запретил. Он знал, что такое человеческая натура, — и менялась ли эта натура от того, что была его сыном?!
Почему-то сейчас стали часто и ласково приходить к нему воспоминания о Саар-Брюккене — и, странно, произошедшее там оказалось вдруг, внезапно, не ужасным и позорным, а необыкновенно сладким, тревожащим. Он поверил словам Аннелоре! Конечно, она не смогла бы выдумать ту историю, но вдруг ей это приснилось? Старый Эберхардт смотрел в одну точку — и возникала Изабель, девочка-мальчик, с разметавшимися черными кудрями, Эберхардт вставал с кресла и ходил по комнате, взад и вперед. Юлиус, оторвавшись от тетрадей, следил за дедом и думал, что вот опять у него разыгралась подагра…
Эберхардт ходил и ходил по столовой и понемногу успокаивался. Разумно начинал думать, что ему седьмой десяток и если даже жива еще Изабель, то это ничего не значит уже, ни для него, ни для нее. Он почему-то был уверен, что в Саар-Брюккене живет его сын Егорий, которого зовут там все Георг, и Георг пока не вспоминает о них с Юлиусом, как не вспоминал он сам об Изабели десятилетиями. Занимала его душу Аграфена, которую он встретил на российской станции по дороге в Китай. Она посмотрела на него своими небольшими неяркими темно-голубыми глазами, в которых воплотилась для него Россия, ее воды и небеса, страна, которую он любил теперь до странной, страстной религиозности. Он не поехал в Китай, как задумал, а остановился навечно в России, осел здесь. А теперь вот Изабель ежевечерне садилась тихо около него в своем синеньком платьице, с разметавшимися черными кудрями.
Юлиус после отъезда отца сначала плакал, таился, скоро утирая мокрые глаза рукой, когда слышал шаги деда. Он не хотел огорчать его, потому что на глазах становился дед все суше, желтее, старее. Глаза его начали слезиться, он плохо видел и завел множество очков, потому что никак не мог подобрать их к глазам. Юлиус припрятывал очки, мерил их, всматривался в необычный мир, который открывали ему очки, мир зыбкий, радужный, таинственный и знобящий.
Читать дальше