— И в чем же Рыльников обвиняет газету?
— Известно в чем — в непочтительности к почетному гражданину. А этот «почетный гражданин» самым бессовестным образом обирает бедняков, не уступая в живодерстве самому Петру Селиванычу Корчуганову. И свидетельств тому предостаточно.
— Вот и представьте эти свидетельства в суде.
— Неужто в самом деле разбирательство назначено?
— Можете не сомневаться, — ответил Ядринцев. — Сегодня получил извещение: явиться в понедельник к десяти утра. Уклонение или неявка будут караться по закону. — Он засмеялся и тут же построжел, нахмурился. — А вы как думали? Пока мы тут возимся с петербургской цензурой, считая ее заклятым врагом, второй наш враг, хоть и помельче да не менее злобный, появился — где вы думаете? — нет, нет, не на Невском, не на Васильевском острове, а, представьте себе, в Томске, в лице господина Корша, редактора «Томских ведомостей». Этот, с позволения сказать, литератор признает лишь один жанр: донос. И пользуется им в полной мере. Кстати, — повернулся к Потанину, все еще стоявшему у окна, — могу вам сообщить еще одну новость: господина Корша хотят сделать секретарем комитета по строительству университета. Хороша кандидатура? Ссыльный за воровство и подлоги адвокат сначала делается редактором, а затем берет на себя заботу о строительстве сибирского храма науки… То-то он, господин Корш, с такою яростью нападает на идею об отмене уголовной ссылки в Сибирь. Куда ж ему тогда деться?
— При чем тут Корш? — возразил Потанин. — Построят и без него.
— Построить-то, конечно, построят, — согласился Ядринцев. — Да только, когда строишь храм, позаботься о том, как говорил Гейне, чтобы недруги не сделали из него конюшню. Чего-чего, а это у нас могут! — Он быстро прошел к окну, где стоял Потанин, остановился рядом. — Разве вас это не волнует? Двадцать лет мы мечтали и не только мечтали — боролись за университет. А теперь это предприятие отдано в руки невежд. Разве вас это не волнует?
— Волнует. Но я не вижу повода кричать «караул»: деятельность Корша, поверьте, не так уж страшна, как вы ее рисуете.
— Да как же не страшна, как не страшна? — возмутился Ядринцев. — Страшна, Григорий Николаевич. Обидно, что сии добровольцы из салонных шулеров и адвокатов, пользуясь отсутствием гласности в Сибири, загребают чужими руками жар. Да еще и выдают себя за истинную интеллигенцию. Разве такая нужна Сибири интеллигенция? Вы вот защищаете Сибирякова. Понимаю вас, отчасти с вами согласен: делает он хорошее дело — и экспедиция Норденшельда была снаряжена на его деньги, и нам, сибирякам, иногда кое-что перепадает с его легкой руки… А угодишь под тяжелую руку?
Заглянула в кабинет Аделаида Федоровна, головой покачала:
— Боже, накурено — хоть топор вешай! Открыли бы окно.
И пригласила к столу.
Потом уже за чаем и после, когда вышли из-за стола, разговор шел о поэзии. Попросили Омулевского почитать новые стихи. Он несколько смутился, пробормотал:
— Новые? Мне иногда кажется, что все мои стихи родились намного раньше меня… Намного.
— Прочтите, Иннокентий Васильевич, что-нибудь из «Песен жизни». Прочтите, пожалуйста.
— Хорошо, — вздохнул Омулевский, сосредоточенно помолчал. — Хорошо, прочту из «Песен жизни».
Встал, взявшись обеими руками за спинку стула, чуть наклонив на себя стул, и тихо, задумчиво начал:
Мир прекрасен, мир чудесен…
О не спорю я!
Только он немного тесен,
Только полон тайны весь он,
Только в нем не столько песен,
Сколько слез, друзья!
Он сделал паузу, но голос его как бы все еще звучал, летел в воздухе, печально-строгий, непрерывающийся.
Человек умен, он много
Делает добра…
Но у каждого порога, —
Будь то храм — жилище бога,
Замок, хижина, берлога, —
Нищие с утра!
Жизнь светла, как солнце в лето…
Да! но есть в ней тень:
Яд вчера, сегодня где-то
Смерть с моста, из пистолета
Кто-то бацнул в лоб — и это
Каждый божий день!
Он внезапно оборвал и больше, сколько ни просили его, не прочитал ни строчки. Замкнулся. Понимая всю жестокость и безжалостность своего откровения, Омулевский не видел, однако, ничего другого, что мог бы прочитать в противовес, потому что все другое, иное — веселое и беззаботное — казалось ему сейчас невероятно далеким от правды, чуждым действительности.
— Печальны ваши песни жизни, Иннокентий Васильевич.
Омулевский виновато улыбнулся:
— Какова жизнь, таковы и песни.
Читать дальше