— А Сергунчик?
Тут в свою очередь скорчила недовольную гримасу Дарья Игнатовна — мол, сама понимаешь, что это тоже невозможно.
Вероника отвернулась со скучающим видом.
— Сколько? — негромко спросил я, вытаскивая бумажник, и на меня тут же устремились три пары восхищенных женских глаз».
Деревьев несколько раз перечитал эту сцену. Как и в первый раз, «материальная часть» доказательства (почерк, бумага) выглядела безупречно. Что же касается нематериального содержания, то можно было сказать — намеченная в первом послании из прошлого тенденция проявилась полностью. Герой этой подозрительного происхождения рукописи все дальше расходился с тем настоящим Михаилом Деревьевым, претерпевшим роман с реальной дочкой большого начальника. Но не это взволновало нынешнего Деревьева, а то, для начала, что этот разбогатевший парень, судя по всему, пользовался значительно большим успехом у Дарьи Игнатовны, чем нищий прототип в изначальной редакции.
Писатель еще пытался сохранить в глубине души островок трезвого недоверия к происходящему, но в «оперативной» психической жизни вовсю пользовался допущениями Ионы Александровича. Нашептывания здравого смысла его раздражали, как трескотня шуга раздражает короля Лира, но отказаться от нее вовсе он боялся, хотя и хотел этого. И чем дальше, тем хотел этого сильнее. Он называл про себя выдумку длинноволосого гиганта и дурацкой, и аляповатой, и убогой, и нелепой, и бредом называл, и интеллектуальным развратом, и блекокотанием, но желал и жаждал, чтобы она хоть в какой-то своей части оказалась правдою. Он сам подбрасывал эту беззащитную сказочку на стол холоднокровному хирургу точного знания и требовал для нее самых свирепых скальпелей и самых беспощадных бритв, но делал это все лишь затем, чтобы потом утащить ее, истекающую недостоверной кровью, в укромную каморку и там зализывать, зализывать ее оскорбительные раны.
Несомненное раздвоение происходило в душе писателя. С одной стороны, он боялся сойти с ума, поверив россказням загадочного издателя. С другой стороны, он вел себя так, словно давно уж, с первого разговора, до конца как раз и поверил. Горы испещренной бумаги об этом свидетельствовали убедительно.
Еще произвело на Деревьева сильное впечатление то, что навязываемый старой рукописи новый сюжет все же вышивается поверх прежнего. То ли фальсификатору деревьевской судьбы не хватает смелости фантазии (взял бы да отправил прекрасную пару в Таллин или Пицунду), то ли по законам того условного мира, где он действует, он не сможет преодолеть тяготения оригинала полностью и прыгает, как Армстронг по Луне, легко и подолгу зависая над поверхностью, но не имея возможности улететь к звездам.
Поезд разгонялся и тормозил, что-то стремительно выло за окном, а потом гулко сверкало. Конечно же, писатель не замечал того, что происходит вокруг. Весь его сгорбленный над невозможною бумагой организм, попав под напряжение все более напрягающихся мыслей, пошел на помощь бедному воспаленному мозгу. Он начал слегка скрючиваться, сживая себя самопроизвольной судорогой, стараясь взогнать хотя бы часть своей грубой энергии в сферу высшей психической схватки. Там казалась доступной самая тонкая нить истины, ухватившись за которую, можно бы размотать клубок бесполезной плоти и восхищенно вытянуться сквозь, в «туда».
Когда приступ схлынул, Деревьев увидел глаза сидящего напротив человека и сразу догадался в чем дело. Этот старичок принял его за начинающего эпилептика. Он имел для этого основания. Пальцы продолжали медленно массировать воздушный мяч, ноги все еще заплетались в неуклюжую косу, что-то творилось с позвоночником. Телесная машина, старт которой в иное измерение сорвался, работала на холостом ходу, постепенно сбавляя обороты.
Вечером Деревьев торопливо и мрачно напился. Количество алкоголя было так велико и было принято с такой скоростью, что даже самым сочувственным и пристальным оком не удалось бы рассмотреть блестки мыслей и настроений, сопутствовавших катастрофическому опьянению. Какое-то время он плакал и пытался прочитать стихотворение, реконструировать которое труднее, чем старинную фразу по трем-четырем бесформенным обломкам. Может быть, он даже читал несколько стихотворений одновременно. После неудачной читки он упал на пол и долго ерзал и сокращался на липком линолеуме, заплетаясь ногами в ножки кухонной табуретки. Какая пьяная химера руководила этими его поползновениями, определить совсем уж невозможно.
Читать дальше