— Правду говорит мой Шиллер, — сказал он, — что есть минуты, в которые мы равно расположены прижать к груди своей и всякую маленькую былинку, и всякую отдаленную звезду, и все обширное творение!
У Жуковского дух захватило. Обнять весь мир! «Обнимитесь, миллионы!» Вот это «чувствительность»! Андрей начал говорить о Шиллере.
— Карл Моор! Бурная, мятущаяся душа, — говорил он. — Иным кажется, что Шиллер создал неестественного героя. Но автор вовсе не хотел рисовать обыкновенного человека. Может ли быть неестественным то, что потрясает нас?
— Эгмонт! — восклицал Андрей, переходя к Гёте. — Писатель изобразил его так, что он ожил! Я, читатель, как будто знал этого героя, говорил с ним!
Жуковский не читал ни «Разбойников», ни «Эгмонта». Гёте и Шиллер, как сказал Тургенев, — «сладостные мучители сердец», — им он обязан «величайшими наслаждениями ума и сердца». Они — поэты чувства.
— Чем сильнее чувство, — говорил Андрей, — тем достовернее поэтическое слово. А есть и такое особенное, «разбойническое», чувство, совершенно шиллеровское. Оно состоит, как бы сказать, — из раскаяния, вернее — из чувства несчастия, смешанного с чем-то приятным и возвышенным... Вот, например, когда Моор любовался заходом солнца, а сам уже знал, что счастие его сгинуло безвозвратно. Смесь страдания и радости!
И это навек легло в сердце Жуковского...
Он стал каждую субботу бывать у Тургеневых. Его изумляла талантливость Андрея, который первый год студентом, а уж знает латынь, немецкий, французский, итальянский и английский языки и столько с них перевел! И столько успел прочитать. И стихи пишет... И ведет дневник. Жуковский также завел себе дневник. Подналег на латынь и немецкий. Немецкий он знал неважно, а ему захотелось читать Гёте и Шиллера... Андрей Тургенев словно передал ему часть своего энтузиазма. Он понял, что нужно не журналы почитывать, не убивать время на чтение корявых переводов, а работать так, как крестьянин на пашне: до упаду. Стараться узнать все изящное и глубокое на тех языках, на которых оно существует. Тургенев дал толчок, отныне и всю жизнь Жуковский трудился так, как многим писателям и не снилось...
Пансионские годы мелькнули быстро. Трижды прошли весенние экзамены и трижды публичные декабрьские акты, то есть те же экзамены, но показательные, при огромном стечении гостей, главным образом родных пансионеров. В большом зале за зеленым столом рассаживалось начальство — надзиратели, профессора университета, директор Иван Петрович Тургенев, кураторы университета — Михаил Матвеевич Херасков, знаменитый поэт, «староста российской литературы», как его называли, и Павел Иванович Голенищев-Кутузов, тоже поэт, переводчик с древних языков.
По сути, был не экзамен, а спектакль. Ученики были тщательно одеты, причесаны и бледны от волнения. Родители и родственники их волновались не меньше детей и тихо переговаривались друг с другом. На акте 19 декабря 1797 года Антонский произнес речь, которую слушатели приняли с восторгом, — она была в духе времени, чувствительной и заканчивалась так:
— Ах! Время, время почувствовать, что просвещение без чистой нравственности и утончение ума без исправления сердца есть злейшая язва, истребляющая благоденствие не одних семейств, но и целых наций!
Затем оркестр, составленный из воспитанников, исполнил маленькую итальянскую симфонию. После этой увертюры началось действие: ученики произносили речи на заданные темы, сыграли целую пьесу — устроенное преподавателем российского законоискусства «судебное действо»; показывали рисунки и картины, протанцевали балетную сюиту с гирляндами (старик Морелли ставил ее уже не один год), потом фехтовали и читали стихи собственного сочинения на темы, заданные Антонским. Александр Чемезов прочитал стихотворение «К счастливой юности». Василий Жуковский — оду «Благоденствие России, устрояемое великим ее самодержцем Павлом Первым». От великого смущения читал он слишком тихо. Херасков, сидевший в центре зеленого стола под собственным портретом, делал вид, что слушает, но силы его явно ушли на борьбу со старческой дремотой. Он оживился и закивал лобастой головой в парике лишь тогда, когда Родзянко начал читать стихи к его портрету:
Феб древних таинств ключ тебе вручил своих,
Ты «Россиядою» стяжал венец нетленный.
В декабре следующего года, на очередном акте, Жуковский декламировал стихотворение «Добродетель» (оно было напечатано в «Приятном и полезном препровождении времени»). Через час он же читал речь — и тоже о добродетели, то есть о добрых, человеколюбивых делах. Это была декларация выбранного им пути.
Читать дальше