— Месяц ты ясный, а здорово-ко, Степан Тимофеевич!
Разин хмурый сел на ковры, на прежнее место, молчал, наливая в чашу вино, и, не глядя на стрельца, сказал:
— Сам пришел, палач Петры Мокеева?
— Мокеева, батько, чул я, шах кончил, не я…
— Шах оно шах, а ты пошто руку приложил?
— Не навалом из-за угла — игра такая, играли во хмелю оба — сам зрел!
— Чикмаз, с Петрой, кабы жив, воеводу просто за гортань взяли: сдавай Астрахань!
— Захоти, батько, Астрахань твоя! Молодцов нарочито по тому делу привел: надо, так хоть завтре иди бери…
— Годи, парень, кричать: немчины близ, да един в шатре: то воеводины гости.
— Много кукуй смыслят! Эй, ты, куричий хвост, поди отсель, скоро!
Чикмаз взмахнул длинной рукой, задел мольберт и чуть не опрокинул работу немца.
— Хальт! Мейн готт, гробер керл! [240]— Немец в ужасе замахал одной рукой, другой схватил портрет.
— У нас скоро, иди!
— Жди, Чикмаз, дай гляну, что волосатый пес марал.
Разин встал. Немец показал ему работу.
— Ото, выучка человечья великая, и что она деет: как воочию я, едино лишь немотствую да замест булавы — палка в руке…
— Тю… маршаль штаб! [241]Маршаль…
— Лазунка, дай ему, волосатому, жемчугу пригоршню — заслужил…
Лазунка в углу из мешка достал горсть жемчуга, всыпал в карман немцу, тот поклонился и, продолжая внимательно разглядывать атамана, словно стараясь запомнить могучую фигуру его, сказал:
— Другой парсун пишу — даю тебе.
Художник, бережно приставив портрет к стене шатра, спешно собрал мольберт, забрал работу и еще спешнее пошел, забыв на земле в шатре шляпу. Лазунка догнал художника, нахлобучил ему шляпу. Разин сел, приказал:
— Садись, Чикмаз! Нече споровати — пить будем, не Персия здесь — Астрахань. А в своем гнезде и ворон сокола клюет. Унес ноги — ладно, червям не угодил на ужин.
— Тое ради могилы утек я, батько!
Наливая Чикмазу вина, Разин спросил:
— Скажи все, что мыслишь о своем городе и людях.
Чикмаз выпил вино, утер привычно размашисто рукавом длинную сивую бороду, ответил:
— Перво, батько Степан, знай мою душу! Не с изменой, лжой пришел я. И тогда не кинул ба поход, да посторонь тебя были люди, кои застили мою любовь к тебе, — Петра, Сергей, Серебряков Иван… Нынче не те — иные удалые надобны. А я от прошлого с тобой — буду служить. Надо на дыбу? Пойду!
— Верю! И люди надобны.
— Привел я Ивашка Красулю, Яранца Митьку, да в Астрахани ждет тебя удалой еще — Федька Шелудяк [242]. Этих четырех нас покудова буде… Заварим кашу — Красуля стрелецкой сотник.
— Добро!
— И еще — от себя дозволь совет тебе дать, батько.
— Сказывай!
— С воеводой Львовым Семеном пей, гуляй. Не знай страху — прямой человек! Прозоровских же спасись.
— То я ведаю.
— Гей, Красулин! Яранец! Атаман кличет.
На голос Чикмаза вошли двое, приземистый, широкоплечий Яранец и высокий, узкий, с длинной редькообразной головой рыжий Красулин.
— Лазунка, дай еще чаши.
— Пьем за здоровье Степана Тимофеевича!
— Сил наберись, батько, да скоро и в Астрахань воевод судить.
— Много довольно им верховодить, кнутобойствовать с иноземцами!
— Зажали стрельцов!
— Стрельцы все твои, они шатки царю.
— Робята! Силы батько Степан скоро наберется. Людей по листам подметным идет немало, иные идут по слуху… Чуял я, Степан Тимофеевич, — обратился к Разину Чикмаз, — Ус Василий казаков ведет, не дальне место видали их. Да за казаками идут калмыцкие — многие улусы. Все к тебе, и долго Астрахани не быть под воеводами. Навались только.
— Вот что я мыслю, соколы! Бунчук, знамена и пушки, кои мне не надобны, да ясырь перский сдал воеводе. Нынче по уговору к царю шлю послов бить головами и вины наши отдать. Ране ведаю: царь у бояр в руках, а бояре вин моих не дадут царю спустить, только все до конца вести надо. Замордует царь моих или обидит — гряну я на город! Вы же мне верны будьте, неторопко и тайно подговаривайте стрельцов, потребных ко взятию Астрахани. Я же подметные письма пущу шире да пришлых людей зачну обучать к пищали…
— То и будет так, Степан Тимофеевич! — сказал Чикмаз.
— Будет так, батько, клянемся! — прибавил Красулин.
Яранец взмахнул кулаком:
— Эх, за все беды воздадим воеводам с подьячими!
— Знай, Степан Тимофеевич, мы твои до смерти.
— Добро, соколы!
Стрельцы ушли, и вдали черневшая слобода скрыла их фигуры. Безоблачное небо сине. Из-за Волги, с крымской стороны, по равнине, голой, бесконечно просторной, все шире и ярче золотели стрелы встающего месяца.
Читать дальше