И накинулся же на него Петр за это прошение!
— Что, — кричал, дергая шеей, — Цену себе набиваешь?! Или впрямь от дела бежать собрался?! По закустовью спасаться решил?!
Вытянувшись в струну, Меншиков бормотал:
— Как свеча теплюсь я перед тобой, государь… Летаю стрелой… Готов всего себя положить, сам знаешь… А враги мои…
— Что враги! — оборвал его Петр. — Не они, а я судья для тебя! — Опустился в кресло и уже более спокойно добавил: — Так работай и не канючь! Давно бы прогнал, коли нашел кого достойней тебя. А штрафы по твоим канцеляриям… Что ж, — сжал ладонями виски, болезненно сморщился, — умел кататься, умей и санки возить!
«Начли на меня, — подсчитывал после Данилыч, — немало. Только эти-то долги я уже сам разложу. „Катался“ я не один, стало быть, и „санки возить“ нужно кого следует притянуть. А первого — барона Шафирова. Этот около меня грелся достаточно: вился-ходил, как налим под мутным берегом. На одних салотопенных делах да моржовых промыслах ухватил кусок — дай бог киту проглотить!»
И прижал светлейший князь Меншиков барона Шафирова… Да так, что тот слег… неделю в коллегию не ходил.
Сколько пришлось вице-канцлеру выложить червонных на стол — никому явным не стало. Только с тех пор «огнепальною яростью» воспылал к князю барон и лагерь противников Александра Даниловича пополнился еще одним перебежчиком — на этот раз из «подлых» людей.
Петр собирался в Персидский поход: по два-три раза вызывал к себе сенаторов, президентов коллегий — наказывал, что без него нужно сделать. Особенно долго, подробно наставлял новопожалованного им генерал-прокурора Павла Ивановича Ягужинского, так как буквально в последние дни перед отправлением в поход появились признаки, предвещавшие «партикулярные ссоры и брани» в сенате, без государя.
Представляя сенаторам Ягужинского, Петр говорил:
— Вот мое око, коим я все буду видеть; он знает мои намерения и желания: что он за благо рассудит, то вы делайте. И хотя бы вам показалось, что он поступает противно государственным выгодам, вы однако же то исполняйте и, уведомив меня о том, ожидайте моего решения.
Смотри накрепко, чтобы сенат свою должность хранил и во всех делах истинно, ревностно и порядочно, без потеряння времени, по регламентам и указам, отправлял, — наставлял Петр Ягужинского. — Верно поступай и за другими смотри! Нрав свой укрэти!.. Чего вы со Скорняковым-Писаревым не поделили? Вместо того чтобы обоим сдерживать сенатское несогласие, сами вы как кошка с собакой!.. Бросить надо!.. Он же твой помощник, обер-прокурор!.. Под-по-ора!..
— Да я, государь..
— Молчи! — приказывал Петр. — Кому-кому, а уж мне-то ведом нрав твой: не укладешь никуда, как бараньи рога! Но имей в виду: при сенате, в Москве, я тебе сидеть долго не дам. Доведется почасту в Петербург выезжать… Скорняков-Писарев будет здесь за тебя оставаться, А спрашивать буду с обоих.
С Меншиковым государь долго и пространно говорил о том, что надлежит крепко смотреть за работами на Ладожском канале, в Шлиссельбурге, по Неве, где бечевник делается, на повенецких заводах.
— А на Петровский и Дубынский заводы сам съезди, — наказывал Петр. — В Кронштадт тоже… Надо, надо везде смотреть самому!.. О всех работах, — приказывал, — отправляй ко мне с подробностью описание и со своими на каждую статью примечаниями. И в каждом письме, Данилыч, уведомляй меня о всем, происходившем по делам в сенате, в коллегиях в столицах и при других дворах, а паче при Константинопольском, особливо касательно похода персидского.
С государем уезжали в Астрахань императрица, Апраксин, граф Толстой.
Как-то незадолго до отъезда государя, после дневных трудов, в досужие вечерние часы, все собрались у Апраксина. В тот раз государь был весел, обходителен, разговорчив.
— Люблю видеть вокруг себя веселых людей, — говорил император с необычайной для него мягкостью и какой-то грустной радостью. — Люблю слышать умную беседу, но… чтоб лишнего не врали и не задирали… Терпеть не могу ссор и брани!.. Помнишь, Петр Андреевич, — обратился к Толстому, — как тебе пришлось выпить «большого орла» за Италию — хватил ты ее через край?
— Как же не помнить! — по-стариковски кряхтел, покашливая. Толстой.
— И еще пил ты раз штраф!..
— Был грех! Был, был!.. — Петр Андреевич снял парик, похлопал себя по плеши. — По гроб жизни помнить буду, ваше величество!..
Некогда, как приверженец царевны Софьи и Ивана Милославского, Толстой, будучи замешан в стрелецком бунте, едва удержал голову на плечах, но вовремя покаялся, получил прощение Петра, благодаря проницательности и уму вошел к нему в доверие, милость и стал видным государственным деятелем. Иностранные резиденты считали его «умнейшей головой в России». Петр им весьма дорожил, особенно как дипломатом.
Читать дальше