— Это правда.
— … и что его мать умерла.
— Она жива.
Леонардо рассмеялся.
— Правда и ложь! Он был просто чудо. У вас дома живет ручной гепард?
— Нет. У меня есть беспородная кошка Корнелия.
— Он говорил, у одной из его сестер есть гепард, названный Поппеей в честь жены Нерона. Это неправда?
— Абсолютное вранье. Корнелии два года, и она одноцветная.
— Без пятен?
— Без пятен.
Леонардо снова рассмеялся и покачал головой.
— Каким же изумительным он был лжецом! Как видно, он не соврал мне только в одном: его отец был тираном.
— Все отцы — тираны.
Леонардо удивленно обернулся.
— Пожалуй, вы правы.
Он опять отвернулся.
— Каждый ребенок должен платить за свою свободу.
— Если бы каждый ребенок был мальчиком, я бы с вами согласилась. Но для девочек и женщин свободы нет. Есть лишь смена тиранов.
— Вы ненавидите мужчин?
— Да.
— А я ненавижу женщин. Моя мать работала в трактире. Она бросила меня, когда мне исполнилось десять лет, отец повел меня повидаться с ней. Она попросила у отца денег, а на меня даже не взглянула.
Он внезапно начал открывать окна, одно за другим. Три окна. Четыре. Пять.
Бетта села в кресло с прохладным кожаным сиденьем. Грудь у нее зудела. Соски, раздраженные наклеенными звездами, ерзавшими при каждом движении, были охвачены жаром. Ей хотелось коснуться их, окунув пальцы во что-нибудь холодное, или же протереть носовым платком, смоченным в горной воде.
Огонь в камине догорел и погас. Бетта закрыла глаза. Из окон струился легчайший аромат ладана. Несмотря на то что его служки ушли, Бог по-прежнему был там, где-то на площади — со своей миской для сбора пищи, со своим кадилом, которым он тыкал в лица спящим: «Проснитесь! Проснитесь! Обратите внимание!» Хотя церковь его опустела, он был повсюду, и отголоски мессы еще звучали в воздухе. Ибо Я так возлюбил мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы насытить вас. Ядите плоть Его и пейте кровь Его…
Кое-кто из стариков и детей на площади к утру умрет от голода, несмотря на масленицу. Люди умирали каждый день. Бетта так часто видела это за последние несколько лет, что душа у нее очерствела от бессилия. Она снова открыла глаза, чтобы, не дай Бог, в памяти не всплыли лица покойных.
Тысяча хлебных корок, тысяча литров молока или вина, тысяча кадок сыра — ничтожная малость. Сделать ничего невозможно. Во время декабрьских бунтов, когда зернохранилища наконец открыли и опустошили, матери и дети погибали, затаптывая друг друга насмерть. А ливни не прекращались до сих пор — и пронизывающие ветра после ливней. Обезумевшие от страха, пожирающие падаль собаки; обезумевшие от страха, пожирающие падаль люди. Не боялась только Чума. Завтра, в последний день масленицы, состоится очередное сожжение идолов, а потом будет очередной Великий пост и очередная Пасха. Христос опять умрет, и ничего не изменится — разве что к худшему. Леонардо укрылся от чумы в Милане, где часами придумывал маски и костюмы для бала. Здесь, во Флоренции, его внимание сразу привлекли человеческая рука и умирающая собака.
Что ж, решила Бетта, он художник. Что ему остается делать? Жизнь — вот чему посвящено все его существование и творчество. Жизнь со всеми ее капризами и сюрпризами.
— Значит, вы ненавидите женщин. Только из-за матери?
— По-вашему, этого мало?
— Но вы же наверняка знали десятки, сотни других женщин. Сколько вам лет?
— Сорок пять. Если они чего-то стоят.
— Разумеется, стоят. Вам сорок пять лет — и вас уже считают величайшим художником нашего времени!
— Чушь!
— Чушь?
— Конечно! Подумайте сами, сколько нас — Филиппино Липпи, Боттичелли, Перуджо, Микеланджело — и все мы разные. Как можно измерить величие в таком скопище гениев? Это смешно. Я лично с такой оценкой не согласен. По-моему я неудачник.
— Да кто вам поверит? Дож Милана потратил целое состояние на ваши работы! Медичи…
— Это не величие, синьорина. Это слава. А слава — совсем другое дело.
— И… вы никогда не женитесь?
— Женюсь? Я? Нет, конечно. Что за бред вы несете! Будьте же благоразумны!
Элизабетта улыбнулась, зная, что Леонардо по-прежнему стоявший спиной, ее не видит. «Будьте же благоразумны!» Его бравада покорила ее. Признавал он это или нет, но мастер относился к себе с некоторой долей юмора.
— Вас когда-нибудь любила женщина?
— Я не позволяю, чтобы меня любили.
— Ясно. Это запрещено.
— Я бы на вашем месте был поосторожнее, синьорина. Вы затеяли опасный разговор.
Читать дальше