Мне тогда и в голову не пришло, что Курт принял на себя наказание, полагавшееся мне…
Знаете, что я скажу вам, друг мой? Всю жизнь я учусь, изучаю людей, и порой мне кажется даже, что я, с божьей помощью, набрался уже столько ума – хоть садись и пиши философский трактат! А выходит, что ничего я не знаю и не так уж много понял. Будьте добры, прошу пана, скажите, как вы можете объяснить то, что я вам только что рассказал? А? Мудрено! Что вы скажете? Там, наверху, на вольном воздухе, при ярком свете солнца, немцы уничтожали нашего брата – старого и малого, без разбора. А в подземелье, где не было ни простора, ни солнца, немец отдал свою жизнь, чтобы спасти меня… Как вы это понимаете и понимаете ли вы это вообще?..
Должен ещё добавить, что, когда Курта уводили из цеха, никто из нас не верил, что он больше не вернется. Мы знали о жестокости нацистов, но почему-то были убеждены, что они не убьют Курта. Где-то в глубине души у каждого из нас теплилась надежда, каждый, если хотите, думал о том, что у Курта всё же есть одно немаловажное преимущество – он был чистокровный немец.
Возможно, и Курт думал, что, избавив меня от верной смерти, сам он отделается лишь небольшим наказанием.
Потом мы узнали, как жестоко пытали Курта, прежде чем предать его смерти. Право же, не нужно об этом говорить! Слов не хватит! Да и слов таких, видимо, нет!
Мы с вами не без основания считаем, что гитлеровцы больше всего ненавидели нашего брата. Для подобного вывода у нас, увы, слишком много веских доказательств. Но поговорите с поляками, и они станут утверждать, что нацисты больше всего ненавидели поляков. По дороге сюда я встретился с группой французов, возвращавшихся домой из лагеря, и – что вы думаете! – они убеждены, что гитлеровцы лютой ненавистью ненавидели французов. Не исключено, что украинцы уверены в том, что гитлеровцы больше всего ненавидели именно их. Я хочу сказать: «Люди, знайте, что гитлеровцы ненавидели и свой немецкий народ! Если вы мне не верите, постарайтесь узнать, что они сделали с Куртом!» Что они сделали с Куртом!..
Вы видите: поднялся ветерок, Висла заволновалась. Посмотрите на серебристую поверхность реки, на убегающие волны… В детстве мы, бывало, сидели у реки и долго провожали взглядом уходящую вдаль волну, а следом за нею набегала другая, третья, десятая, сотая, и не было им числа, не было конца. У нас существует поверье, что с каждой уходящей волной обрывается чья-то жизнь. Обрывается чья-то жизнь и безвозвратно уходит от нас. Навсегда!
Если бы вы знали, что они сделали с Куртом!..
…Я вот сидел тут, ждал вас, а перед глазами моими, словно живые, снова проходили люди из нашей мастерской: бельгиец Шарль, Цой, Али, эстонец Отто, болгарин Иван, Вася… А вот и камера-общежитие: добела выскобленные деревянные полы, нары, набитые людьми, которым осталась от жизни лишь жалкая утеха – забыться сном, с тем чтобы хоть на время уйти из этого жестокого плена, от страшной действительности… Несколько часов сна, отпускаемых каждые сутки нашим измученным душам, принадлежали нам. Должен сказать, что по ночам начальство редко нас тревожило: не было ни обысков, ни внезапных проверок, ни ночных вызовов, практиковавшихся в лагере. Подземелье так надёжно охранялось, всё в нём было так выверено, что ночные тревоги и проверки были попросту не нужны. К тому же начальство, видимо, было заинтересовано и том, чтобы у нас сохранялись силы для работы. Подобные догадки подтверждались и тем, что за последнее время нас стали лучше кормить, паёк увеличился. Если вначале мы получали на обед только отвратительную бурду, почему-то молочного цвета и остро пахнувшую клейстером, то впоследствии нам стали давать настоящий суп из консервированных овощей, в котором мы, как правило, находили по кусочку мяса. На обед полагалось также и второе – чаще всего гороховая каша. По воскресным и праздничным дням на завтрак выдавали ломоть белого, вернее, серого хлеба. Эти «праздничные пайки» помогали нам следить за днями недели.
И так изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц…
Порой нас охватывала тоска, а это, прошу пана, пожалуй, похуже самой лютой смерти. Слишком узкой и тесной была наша тюрьма; она не только держала нас в заточении, она сковывала и души, и мысли наши. В самом деле, о каких мечтах, о каком полете фантазии можно говорить, если весь наш мирок состоял из камеры-мастерской, всё время находившейся под наблюдением, из узкого и прямого коридора, которым нас водили на работу и с работы, и камеры-общежития с трехъярусными нарами. Тут, видно, и величайший мудрец не придумал бы ничего лучшего, чем валиться на свои нары и спать, спать…
Читать дальше