«поэтов и ученых
разных стран, наречий и веков.
По-ребячьи жизнью увлеченных,
благородных грустных шутников».
Она продолжала:
«Щедрых, не жалеющих талантов,
не таящих лучших сил души,
знаю я врачей и музыкантов,
тружеников малых и больших,
и потомков храбрых Маккавеев,
кровных сыновей своих отцов,
тысячи воюющих евреев –
русских командиров и бойцов».
Вот эти настроения – обиды, недоумения, возмущения, опровержения – содержались в сотнях и тысячах писем, хлынувших в ЕАК, на которые Михоэлс и его друзья не могли не реагировать. Вызывающе дразнящие сигналы ЕАК об «отдельных» участившихся проявлениях антисемитизма приводили в ярость чиновников, хорошо осведомленных об истинном положении дел, ускоряя неизбежную ликвидацию этого странного «общественного» института, слишком загостившегося на политическом небосклоне сороковых годов.
Прослыть погромщиком и антисемитом Сталину отнюдь не хотелось: он должен был тогда еще сохранять имидж марксиста-интернационалиста (для западных левых, многие из которых в разных странах или находились у власти, или ощутимо влияли на нее) и демократа-гуманиста (для западных союзников любой политической ориентации, которые вели войну не только со страной Германией, но и с нацистской идеологией, воплощенной в систему массового уничтожения людей).
Чтобы в глазах современников и потомков дистанцироваться от погромщиков, с его же благословения организующих травлю евреев, Сталин нашел простейший и безотказно действовавший на легковерных прием: как подвергшихся чистке, так и еще ниоткуда не изгнанных еврейских ученых и деятелей культуры он щедро награждал главными премиями страны, которые носили его имя. Сталинская премия служила как бы щитом, гарантирующим неприкосновенность лауреата, а само число (достаточно высокое, надо сказать) евреев в очередном лауреатском списке рассматривалось наивными, жаждущими любого луча надежды, простаками как гарант от всевозможных гонений и, уж во всяком случае как свидетельство непричастности дорогого вождя и учителя к тем безобразиям, которые творит местная власть.
Показательна в этом отношении судьба тех, кто был персонально поименован в цитированном выше письме о «еврейском засилье» на ниве искусства. Дирижер Самуил Самосуд, увенчанный Сталинской премией еще в 1941 году, а два года спустя изгнанный из «императорского» (то есть Большого) театра, получил затем еще две Сталинские премии – обе из рук вождя. Дирижер Юрий Файер, тоже «засорявший русское национальное искусство», удостоился ее четырежды, солисты балета Асаф Мессерер и Михаил Габович – дважды, музыканты Александр Гольденвейзер (выдающийся пианист, друг Льва Толстого, изгнанный в годы войны с поста ректора Московской консерватории), Давид Ойстрах и Эмиль Гилельс – по одному разу.
Так что никакого опровержения слухов о каких бы то ни было санкциях за их еврейское происхождение не требовалось: подписанные лично Сталиным, опубликованные во всех газетах и торжественно зачитанные по радио постановления о присуждении Сталинских премий как раз и были наглядным, весомым, безоговорочным опровержением. Любому зарубежному клеветнику, который заикнулся бы о каких-то признаках антисемитизма в СССР, можно было заткнуть рот, ознакомив его со списком лауреатов. Но, само собой разумеется, ни малейшей гарантией от последующих санкций по каким угодно причинам и поводам эти награды служить не могли: Сталину столь же легко было вознести человека на вершины власти и славы, сколь и низвергнуть, отправив в опалу, а то и в расстрельные ямы.
Сталина, видимо, мучили его скрывавшийся до поры до времени государственный антисемитизм, как и страх, что тот очевиден не только для узкого круга. Самым ярким проявлением этого синдрома является, пожалуй, свидетельство мало кому известного ныне композитора и профессора Московской консерватории Дмитрия Рогаль-Левицкого, которое было найдено в его личном архиве после его смерти[20]. Свидетельство этого музыканта тем более интересно, что сам он – поляк, интеллигент высшей пробы, человек с безупречной репутацией, притом бесконечно далекий от каких бы то ни было политических страстей. Со Сталиным общался один-единственный раз, по чистой случайности. Лучший в то время мастер оркестровки, он в 1944 году получил задание оркестровать новый государственный гимн и, по случаю принятия всей работы в целом, был приглашен на правительственный банкет для узкого круга за кулисами Большого театра. Той же ночью с почти стенографической точностью он воспроизвел без каких-либо комментариев весь закулисный разговор, и спрятал свою запись подальше от любопытных глаз.
Читать дальше