— Откуда знаешь его? — спросил Федор.
— Земляк. Мы из Стафурова, деревня ближняя… Живем вместе.
Захотелось посмотреть, что за человек.
— Приводи к старой мельнице на Тезу. В кустах буду ждать.
Паренек — Никита Куликов — поправился: бойкий, смышленый. Поработать с ним — пригодиться может. Разрешил Пучкову поделиться с Никитой теми нелегальными изданиями, которые ему давал. Уходили друзья обрадованные — душе приятно, такими казались оба хорошими. А на следующий день Куликов, скот этакий, вылакал бутылку водки и стал перед вокзалом орать во все горло, что вскорости капиталистам наступит конец. Аника-воин… На всякий случай забрали пьяного в полицейский участок, натурально, обыск в квартире. Городовые сунулись — позеленели. Нелегальщина лежит открыто.
Брошюры «Всеобщие стачки на юге», «Две речи Алексеева и Варгина», экземпляры «Искры». Куликов, протрезвевши, скис, дал «откровенку», выложил все, вплоть, до встречи у мельницы.
Жандармский капитан строжился:
— Вынужден просить губернское пачальство, чтобы вас административным порядком выслали в другой юрод.
— Это куда же, ваше благородие, — Афанасьев едва не рассмеялся, — из Шуи-то?
— Вы неисправимый государственный преступник! Вы совращаете неокрепшие души, снабжаете молодежь гнусными сочинениями!
— Напраслину возводят, ваше благородие, — прикинулся Федор. — Клевещут на меня.
— Почему же именно на вас? — фыркнул жандарм, вытягивая острую мордочку хорька. — На других не клевещут, а только на вас!
— Обыкновенно, — отвечал, понурившись. — Веры мне никакой… Один раз ошибся, а сколь лет на подозрении. Ну, значит, и льют на меня помои, отводят вам глаза…
Отступился хорек, выпустил под особый надзор «впредь до распоряжений». Как будто Федор станет ждать каких-то там распоряжений! В тот же день, ближе к вечеру, не глядя, что приближается гроза, Афанасьев собрал котомку и подался пешком к Семену Балашову в Иваново-Вознесенск.
Огромная темная туча, окропив землю благодатным дождем, ворчливо прогромыхав, сползла к полям и перелескам, подальше от человеческого жилья. Последние отблески закатного солнца, прорвавшись сквозь разлохматившийся край тучи, высветили золотой шпиль собора — тонкий нерст, указующий путь к всевышнему. Но тут же, словно спохватившись, туча сомкнула края, и сразу стало сумеречно: шпиль на соборе потух, потерялся, растворился в серенькой пелене. А в той стороне, куда надо было шагать, куда уползла тяжелая туча, над большим ржаным полем, омытым косыми струями, заполыхали зарницы: неистовая игра таинственных затей природы.
Федор Афанасьевич, не боясь замочиться, вошел в рожь, удивленный необычным зрелищем. Слыхать про июльские зарницы довелось, но самому, несмотря на крестьянское детство, встретить не приходилось. Вот бледный светящийся занавес, опушенный розоватой бахромой, вдруг завихрился, вздулся, будто от ветра, загустели краски — плеснуло оранжевым, желтым, синим. На мгновение смешавшись и замерев, сполохи превратились в зыбкую радугу. Но ничего в игре света не было постоянного; уже через секунду радуга заколыхалась, затрепетала, а потом раздвинулась и сызнова превратилась в отдельные всплески разноцветного пламени, яркого и холодного. И тихо было вокруг, так тихо, что, кажется, было слышно — цветущая рожь тянется к зарницам, выпрямляя склонившиеся колосья…
Рассвет застал его верстах в пятнадцати от Шуи. Солнце поднялось над лесом и вскоре стало безжалостно жарить, отбирая у трав густые дурманящие запахи.
Федор Афанасьевич шел с непокрытой головой; испугавшись, что напечет темя, свернул к лесу. Обогнув стайку берез, остановился. На его пути оказалась телега, разбитая, обшарпанная, — видать плохого хозяина. Рядом паслась стреноженная лошадь — костлявый одёр, давно готовый к невеселой встрече с живодером. Учуяв приближение чужака, лошадь подняла мосластую голову, но тут же, обмахнувшись куцым хвостом, принялась за свое, медленно и вдумчиво выбирая траву посочнее.
Под телегой, положив под голову какое-то тряпье, лежал длинный мужик в заношенной ситцевой рубахе, в широких крестьянских портах. Огромные ступни, грязные, побитые о дорогу, выглядывали из-под телеги. Парня донимали оводы, он дергал ногами, постанывал, но голых ступней не прятал.
На задке телеги Федор Афанасьевич заметил прибитую доску, когда-то чисто выскобленную, но теперь заляпанную грязью, исцарапанную вдоль и понерек, к тому же лопнувшую от длительной тряски. Но из-под слоя грязи все еще проглядывали буквы. Афанасьев прочел надпись и уяснил предназначение нелепой колымаги. Надпись гласила, что в деревне Лубенцы в силу великих грехов ее жителей по промыслу господа бога огнем неукротимого пожара погорел дедами и отцами возведенный храм. Далее сообщалось, что сельский мир с дозволения властей посылает богу верующих доброхотов для сбора жертвенных подаяний на построение нового храма. За доской возвышалась икона Тихвинской божьей матери — в пурпурном одеянии, с жемчугами на шее, с широкими браслетами на запястьях. Когда-то образ, видать, был хорош, но сейчас, как и все в этом нищенском предприятии, владычица являла собою жалкое зрелище: краски облупились, из-под пурпурной хламиды белой трухой осыпался левкас. И последнее, что увидел Афанасьев в телеге, — большая жестяная кружка, помятая и поржавевшая, замкнутая на такой же ржавый замок. Прорезь в крышке была широкая, рассчитанная на щедрые подаяния.
Читать дальше