Часовой вынул из брючного кармана толстое вечное перо, сунул через отверстие в решетке.
Он стоял, смотрел, но Яков ждал, пока снова он отойдет.
— Дай сюда признание, — сказал Рейзл по-русски.
Рейзл ему подала конверт. Яков достал бумагу, развернул, прочел: «Я, Яков Бок, признаюсь, что был свидетелем убийства Жени Голова, сына Марфы Головой, моими еврейскими соотечественниками. Они убили его ночью, марта 20 дня, 1911 года, в помещении над конюшней в кирпичном заводе, что принадлежит Николаю Максимовичу Лебедеву, купцу в Лукьяновском околотке».
И под этим под всем проведена жирная черта, и там надо подписать свое имя.
Яков положил эту бумагу перед собой на полку и над чертой для имени написал по-русски: «Все ложь до единого слова».
На конверте, запинаясь между словами, вспоминая буквы для следующего слова, на идише он написал: «Признаю себя отцом Хаима, малолетнего сына моей жены, Рейзл Бок. Он был зачат до того, как она меня оставила. Прошу, помогите матери и ребенку. И за это, среди всех моих скорбей, я буду вам благодарен. Яков Бок».
Она сказала ему, какое сегодня число, и он внизу приписал — «27 февраля 1913 года». И просунул ей конверт через отверстие в решетке.
Рейзл сунула конверт в рукав пальто, а бумагу с признанием отдала часовому. Он сразу сложил бумагу, сунул в карман. Проверил содержимое сумочки, охлопал Рейзл по карманам, велел ей идти.
— Яков. — Она плакала. — Ты возвращайся домой.
1
Снова приковали его цепями к стене. Плохо. Лучше бы не снимали эти цепи, плохо, когда их надевают опять. Он колотил гремящими цепями об стену, пока вся она не покрылась белыми шрамами в том месте, где он стоял. Никто не мешал ему колотить. В остальное время он спал. Если бы не обыски, он бы целый день спал. Спал смертным сном, ноги в колодках. Весь конец зимы он проспал и начало весны. Кожин сказал, что уже апрель. Два года. Обыски продолжались, если только он не страдал поносом. Тогда старший надзиратель не приближался к нему, правда, Бережинский и один, бывало, его обыскивал. Однажды, после болезни мастера, камеру помыли из шланга и затопили печь. Румяный старичок вошел в камеру во всем зимнем. Черная шапка, черные гетры, сучковатая трость в руке. Бережинский, войдя следом, внес легкий стул с тонкой спинкой, и старичок очень прямо на него уселся в нескольких шагах от мастера, обняв трость серыми митенками. Блуждал слезящийся взгляд. Он прежде был адвокатом, он сообщил Якову, очень известным адвокатом, а сейчас вот принес хорошие новости. Волнение, густое, как тошнота, подступило к горлу Якова. Он спросил, что за хорошие новости. Бывший адвокат сказал, что в этом году будет трехсотлетие дома Романовых и в честь юбилея царь выпустит указ о помиловании определенного рода преступников. Среди них может оказаться имя Якова. Его простят, ему разрешат вернуться в родное местечко. Лицо у старичка рассиялось от удовольствия. Узник вцепился руками в стену, он не мог говорить. Потом спросил: простят как преступника или простят как невиновного? Бывший адвокат спросил раздраженно: какая разница, если его выпустят на свободу? Невозможно стереть грехи прошлого, но для гуманного правителя, истинного христианина, разве невозможно простить дурное деяние? Старичок чихнул без понюшки, глянул на свои серебряные часики. Яков сказал, что хочет справедливого суда, не помилования. Если ему прикажут покинуть эту тюрьму без суда, придется сначала его застрелить. Что за чушь, сказал бывший адвокат, как можете вы и дальше так страдать, сидеть в этой выгребной яме? Мастер нервно дергался на цепях. У меня нет выбора, он сказал. Но я же только что вам его предложил. Это не выбор, сказал Яков. Бывший адвокат взялся терпеливо убеждать заключенного, потом не выдержал. Легче тупого мужика убедить. Он встал, ткнул в мастера тростью. Как мы можем вам помочь, заорал, когда вы так по-идиотски уперлись? Бережинский, подслушивавший у глазка, отпер дверь, и старик удалился. Стражник зашел за стулом, но, прежде чем его унести, дал Якову помочиться в урыльник и потом опрокинул содержимое ему на голову. С мастера и на ночь не сняли цепей. Как решишь, что хуже ничего уже быть не может, думал мастер, так и пожалуйста, будет тебе еще хуже.
Однажды, когда уже шел третий год его заточения, с Якова сняли кандалы и наручники. Сердце у него тяжко заколотилось, он прижал руку к груди, и рука заколотилась, как сердце. Через час смотритель — он постарел, с тех пор как Яков в последний раз его видел, и странно семенил — принес новое обвинение в грубом конверте, пачку вдвое толще прежней. Мастер взял бумаги и принялся читать медленно, замирая от нетерпения, боясь, что никогда он не дочтет этого до конца; но очень скоро обнаружил то, чего и ждал: кровавый навет снова настойчиво выдвигался. Вот, теперь опять они взялись за дело всерьез, он подумал. Ссылки на совращение малолетнего, на участие в шайке еврейских воров и взломщиков, собиравшейся в подвале киевской синагоги, — весь этот бред из письма Марфы Головой бесследно исчез. Снова Яков Бок обвинялся в убийстве невинного ребенка с целью изъятия живой крови, необходимой для пасхальной мацы.
Читать дальше