Яков считал. Высчитывал время, против воли высчитывал. Всякий счет упирается в конец счета, во всяком случае, у человека, который привык к малым цифрам. Сколько раз в своей жизни он досчитал до ста? Кто может считать вечно? — от этого громоздится время. Мастер отдирал от дров щепки. Длинные щепки — месяцы, короткие щепки — дни. День, он сам по себе тяжелая ноша, а в нем же еще часы, и минуты, и спасу нет от них, когда они громоздятся. Когда нечего делать, хуже нет этих тягучих, пустых минут. Будто по несчетным аптечным пузырькам разливаешь пустоту.
В пять утра начинался день, и он никогда не кончался. В ранних сумерках мастер уже лежал на своем сеннике и старался уснуть. Иногда он всю ночь старался. Днем были размеренные подглядывания в глазок и три жутких обыска на его теле. И он собирал золу, и ему растапливали печку. И можно было подметать камеру, и мочиться в парашу, и бродить взад-вперед, пока не начнешь считать; или сидеть за столом и не делать ничего. Еще он ходил за скудной едой и ее съедал. И он старался вспомнить, он старался забыть. И он считал дни; он повторял псалом, который сложил. Еще он следил, как сменяются свет и тьма. Утренняя тьма была не то, что ночью. В утренней тьме была свежесть, и в ней было предчувствие, хотя — что он такое предчувствовал? Ночная тьма была тяжелая и наполнена густыми тенями. Утром все тени таяли, таяли, и оставалась только одна, и на весь день она оставалась в камере. На минуту она уходила, около одиннадцати, так ему представлялось, когда солнечный луч, в те дни, когда было солнце, тронет потрескавшуюся стену в метре над его тюфячком, луч золотого света, и через минуту он исчезает. Однажды Яков поцеловал этот луч. Однажды лизнул языком. Но луч уходил, и темнее падал свет из окна. Если он читал утаенный клочок газеты, тьма была на клочке. Ночь зимой наступала в половине четвертого. Яков клал дрова в печку, и Житняк, как идти за вечерней едой, их поджигал. И Яков ел в темноте или в отсветах пламени сквозь печную полуоткрытую дверцу. Лампы все еще не было, не было свечи. Мастер откладывал в сторону маленькую щепку и взбирался на свой соломенный мешок.
Длинные щепки — месяцы. Он высчитал, что настал январь. Житняк не хотел ему говорить, и Кожин. Говорили, им запрещено отвечать на такие вопросы. Когда его арестовали в кирпичном заводе, было начало апреля, потом были те два месяца в окружном суде. Здесь, как он подсчитал, он был семь месяцев, итого — всего девять месяцев, если не больше. Значит, скоро — скоро? — будет уж год, как он в тюрьме. Дальше года он не мог, не хотел думать. Он не видел в будущем никакого будущего. Когда он думал о будущем, все его мысли кружились вокруг обвинения. Он воображал: вот стражник отодвигает шесть засовов и приносит обвинение в плотном грубом конверте. Но почему-то уходит стражник, а обвинения нет как нет, а он снова считает, считает время. Сколько же еще ему ждать? Он ждал, и месяцы, дни и минуты громоздились в отяжелевшей голове, и тьма и свет ложились по очереди на короткие и длинные щепки. Он ждал, и тоска запускала пальцы ему в глотку. И чего он ждал? Ждал и ждал, чего не будет никогда. Зимою время заметало в трещину на голом окне, как шипучий снег, мело и мело, не переставая. Он стоял, и оно громоздилось вокруг, и он в нем тонул, и конца этому не было.
Однажды в зимний день, не вынеся времени, он стал рвать на себе одежду. Лохмотья расползлись у него в руках.
— Сволочи! — кричал он в глазок стражникам, Грубешову, Черной Сотне. — Юдофобы! Убийцы!
Его так и оставили голым. Житняк не растапливал печь. Мастер, посиневший, метался по заледенелой камере. Он забивался на свой тюфячок, кутался в талес, рваное одеяло, и его колотило от холода.
— К утру, — сказал старший надзиратель, вместе со стражником появляясь в камере для последнего на дню досмотра, — одежда тебе уже не потребуется. Закоченеешь к черту. Давай, пошевеливайся.
Но, еще не настала ночь, вошел к Якову смотритель и сказал, что это позор, чтобы вышагивал по камере голый еврей.
— Расстрелять вас мало!
Швырнул Якову другой тюремный ветхий халат, другое рваное пальто. И тогда Житняк растопил печку, но еше неделю не мог мастер высвободить ото льда свой хребет, и холод его терзал теперь хуже прежнего.
И опять он стал ждать.
Он ждет.
8
Смотритель вошел в одиночную камеру при полном параде и передал Якову поручение от прокурора, от господина Грубешова.
— Оденетесь в уличную свою одежду и пойдете в окружной суд. Вам вынесено обвинение.
Читать дальше