— Так это не вы? — ахнул Яков. — Вы не мой адвокат?
— Я раньше был, — Островский усмехнулся виновато, — а теперь уже нет. Теперь я свидетель.
— Какой свидетель?
— Они меня обвиняют в том, что я хотел подкупить Марфу Голову, чтобы она не показывала против вас. Она, конечно, клятвенно это уверяет. Я, конечно, с ней говорил, но обвинение смехотворно, это чтобы не дать мне вести вашу защиту. Не знаю, вы раньше слышали мое имя, нет, господин Бок? Нет, наверно, — он вздохнул, — а ведь кое-кто меня знает, да, я вел уголовные дела. Но вы только, пожалуйста, не огорчайтесь. Доведись мне быть на вашем месте, я бы выбрал Суслова-Смирнова. Он будет вести вашу защиту. В юности он был юдофобом, но сейчас преобразился в пламенного защитника еврейских прав.
Яков простонал:
— Кому нужен бывший юдофоб?
— Можете мне поверить, — заспешил Островский. — Он блестящий адвокат, и преображение его самое искреннее. Когда снова буду у вас, я вам его приведу. Можете не сомневаться, уж он-то знает, как надо вести себя с этими людьми.
Он глянул на свои тикающие часы, сунул их в жилетный карман, потом быстро пошел, распахнул дверь. Там стоял часовой с ружьем. Островский ничуть не удивился, вернулся к заключенному.
— Я скажу вам, что у меня на душе, — сказал он по-русски. — Говорю это против своей воли, господин Бок, и с тяжким сердцем. Вы так много перенесли, зачем мне еще прибавлять вам страданий, но обвинение зашло в тупик, и я опасаюсь за вашу жизнь. Если вы умрете, недоказанное дело будет, конечно, выгодней для властей, чем вердикт против них, и тут уж не важно, как их будут подозревать или критиковать из-за вашей смерти. Думаю, вы меня поняли. Так что все, что я хочу сказать, — будьте поосторожней. Не поддавайтесь на провокации. Помните — терпение, спокойствие, и у вас есть кой-какие друзья.
Яков сказал, что он хочет жить.
— Уж пожалуйста, — сказал Островский.
4
Он вернулся в камеру, и его не заковали в цепи. Их выдернули из стены и заделали дыры цементом. Мастер, сам себя не помня, сел на край деревянного ложа, голова у него кружилась, все внутри ходуном ходило от возбуждения. С полчаса он слушал какой-то звук и только потом сообразил, что это стучат, толкаясь, его мысли. Шмуэл умер, мир праху его. Он заслужил больше, чем он имел. Адвокат, Островский, его навестил. Говорил о суде; у Якова есть шанс. Другой адвокат, прозревший украинский юдофоб, будет его защищать в суде перед неправедным судьей и неграмотными присяжными. Все это в будущем, а когда — кто же скажет. Зато сейчас он по крайней мере уже не некто, никому не известный, кроме своих следователей и тюремщиков. Кое-кто про него знает. Откуда-то прорвалось общественное мнение. Не все русские считают его виновным. Чуть-чуть туман рассеялся. Газеты напечатали статьи, где авторы сомневаются в справедливости обвинения. Некоторые адвокаты открыто обвиняют Марфу Голову. Общество докторов выступило против его ареста. Он сделался — и кто бы подумал? — известным человеком. Яков немного посмеялся, немного поплакал. Невероятная вещь. Хотелось настроиться на надежду, да, но столько еще предстояло пережить, и сердце глодал страх.
Почему я? — спрашивал он себя в десятитысячный раз. — И почему такое должно случиться с бедным неучем-мастеровым? Ничего себе воспитание-образование — кому это надо? Вы меня извините, но образование лучше получать по книгам. И на главный свой вопрос он каждый раз отвечал по-разному. Видно, так ведет человека судьба — его промахи, недостатки, — но есть ведь и сила обстоятельств, хотя — как вы отличите одно от другого? — кто-то может, конечно, но ему это не под силу. Кому, например, было надо находить Николая Максимовича на улице, пьяного в снегу, и волочить домой, чтобы потом пошли все эти кошмары? Кто меня толкал? Слово Б-жие? Неизбежная необходимость? Пошел искать свою судьбу — а не угодно ли сперва выкусить: толстый русский, мордой в снегу? Выручил из беды этого антисемита, ну так изволь расплачиваться. От него к этой дочке с хромой ногой — один хромой шажок, и еще шажок на кирпичный завод. И — хромой прыжок, в тюрьму. Остался бы я в штетле, ничего бы не было. По крайней мере этого не было бы. А-а, так другое было бы, и лучше не думать что.
Уходишь из дому, и ты под открытым небом; и там дождь, снег. Это сыплет снегом история, то есть все, что с тобой случается, затевается где-то там, в клубке общих событий. Конечно, исподволь, заранее затевается. Все мы в этой истории, кто ж сомневается, но некоторым от нее достается больше других, евреям особенно. Снег идет, но ведь не каждый выйдет на улицу и под него угодит. Лично он промок под этим снегом до нитки. Вот не думал, не ждал, а вступил в историю глубже других — так уж она подгадала. Почему — не известно. Потому что он Спинозу взялся читать? И, набравшись идей, расхрабрился? Вполне возможно, кто знает? Да, но не будь он Яковом Боком, евреем, он бы не стал правонарушителем в Лукьяновском, когда они такого искали, начнем с того; и его бы не сцапали. По сей день бы за кем-то рыскали. Да, получается, все это история наворотила, наставила оград и решеток, как, предположим, забили бы в доме все двери и, чтобы выйти, пришлось бы прыгать в окно. Вот и прыгнешь, но можешь сломать себе шею. О, в истории когда погуще, когда пожиже, но всегда много чего протекает. Островский ему объяснил. Раз приспели условия, что должно случиться, то и случится, тебя только поджидают. Когда история вокруг тебя чуть редеет, по ней вполне можно идти: дело к дождю, но сияет солнце. А он под снегом набрел на Николая Максимовича Лебедева с его этой черносотенной бляхой. И где вы видели рай?
Читать дальше