— Только тебе одной. И — смотри, ни слова!.. Я пишу книгу. Она будет называться «Работа зрителя над актером»…
— Это напоминает… — начала было Улина, но он строго затряс головой.
— Это не напоминает, нет! Это дополняет! Будет дополнять великую книгу, о которой ты подумала… Я тебе скажу главное. Но — смотри, чтобы никому! Главное — это исторические смены качеств зрителя. Отражение этих смен на исполнителях, режиссуре. И, само собой, на репертуаре. Понимаешь? Кто смотрит на сцену — вот в чем вся философия. Кто смотрит?
— Философия? — удивилась она.
— Да, да! Не улыбайся. Своего рода теория среды актера. Теория, родившаяся из опыта, из практики нашей сцены. Из моих проб, которые я, артист, не прекращал никогда. Я пробую непрестанно перерождаться, отвечая перерождению среды или массы зрителя.
— Почему — перерождению? — в растерянности спросила она.
— Ну… Может быть, нарождению. Не в том вопрос. Я это найду. Это вчерне. Важно главное. Смена качеств. История смен. Тут ядро глубочайшей истины нашего искусства. Оно здесь, — кратко срезал он, охватив раздвинутой пятерней свою красивую черную голову.
Его глаза, искрившиеся, как в гневной решимости, затревожили ее, и она оживленнее, чем к этому был повод, сказала:
— Знаете, Егор Павлыч, вы должны написать свои воспоминания. Столько ролей, такая огромная жизнь!..
— Это потом. Сейчас книга, — недовольно посмотрел он на нее и добавил: — Ты совсем не пила. Возьмем еще? Почему ты загрустила?
— Я думаю… как вам покажется на другой сцене? Куда вы сейчас?
— В Ленинград, — быстро и все еще недовольно ответил он. — Меня давно звали. И уже все решено. В Большой драматический. Рассказывают, там еще томится дух Александра Блока.
— Как хорошо! — восхитилась она, испугавшись, что в душе не поверила ему.
Он разгадал деланный тон.
— Уж не думаешь ли ты, что без саратовского лукошка я пропаду? Но ведь ты сама перелетная птица. Что тебе не сидится, бродяга, а?
Ее повеселевшая улыбка смягчила Цветухина, и он стал слушать с увлечением, как она превозносила какой-нибудь один театр, чтобы разбранить другой, или пророчила великое будущее своей подружке, о которой никто нигде не слышал, а то читала отходную некоей прославленной известности.
— Вы так удивительно верно сказали, Егор Павлыч, что зритель хочет, чтобы его покорили. А разве не чудесно — встретиться с незнакомыми товарищами по сцене? Столкнуться с их непривычными требованиями? Убедить их в своей силе? Мне каждый новый театр приносит новый приток воодушевления. Всякий раз, даже в старых ролях, выступаешь чуть-чуть дебютанткой…
— Прекрасно, прекрасно, — поддакивал и умилялся Цветухин. — Не эасиживайся, Аночка, на месте. Засидишься — захочется вздремнуть… Значит, ты одобряешь мой шаг? Да? Моя публика слишком меня полюбила. Я оставляю ее. Пусть она потоскует. Это как во всякой любви: будет крепче. Согласна? И не думай, что я уступлю тебе, милая моя ученица! Я возложу на себя подвиг. Подвиг бродяги на старости лет!
— Ах, ну какая же старость? — перебила Анна Тихоновна в искреннем протесте.
— Ты полагаешь? — отозвался он, очень довольный, и с нежной вкрадчивостью спросил: — Ты счастлива?
— Сейчас?
— Сейчас и вообще.
— Сейчас — очень! Вообще… тоже очень! — сказала она вдруг чересчур твердо.
Он в сомнении прикрыл глаза, повел головой к одному, потом к другому плечу.
— Ответ сердца всегда быстрый, ответ ума медленный.
— Мое сердце ответило сразу, но ум захотел проверить его, — живо сказала она.
— И контролер увидел, что ошибки нет? — продолжал он в манере искусителя.
— Да, ошибки нет! А вы ждали другого признания? — со смехом кончила она и поднялась.
Зашли в гардероб, — у нее оставался там зонт, у него — шляпа. Этот гардероб был неудобной, крошечной раздевальней, зажатой в угол ступенями входа, и отделялся занавесом от зала кафе. Швейцар куда-то отлучился. Тяжелое драпри грубо-зеленого мятого бархата заслонило их. Через оставшуюся щель не было видно в зале никого.
Цветухин неожиданно обнял Анну Тихоновну, сжал пальцами ее щеки, вдавил усатый свой рот в ее открывшиеся губы.
Сдвинулась в сторону полоса драпри.
— Номерочек, граждане, — прозвучал с подкашливанием голос швейцара.
Что было сил упираясь руками в грудь Егора Павловича и оторвав голову от его лица, Улина громко сказала:
— У вас!..
— Что? — не понял он.
— От вешалки! — прикрикнула она и, распахнув занавес, взбежала по ступенькам к выходу.
Читать дальше