Он тоже сразу попал тогда в вихрь званого пира. Не отдохнув с дороги, не посмотрев даже театра, где предстояло ему подновить обветшалое оформление, — давным-давно миновали времена, когда поражал тут Зорич императрицу и свиту ее семьюдесятью переменами декораций. Словно в тумане от дорожной усталости и выпитого, оглушенный и ослепленный окружающей пышностью, никому, кроме хозяина, не известный, он растерянно жался в зале к стене и любовался вальсерками. Особенно одной — при осанке принцессы и гордо посаженной головке на высокой, точно мраморной, шее, были у нее щемяще-печальные светлые глаза и такая же щемящая улыбка.
Какая необыкновенная, отмеченная тайной загадкой красота, подумал он тогда. Как, должно быть, влечет она почитателей. Как охотно присоединился б к их рою и он, Живокини, если бы не бедность, низкое положение, годы, да и внешность…
Назавтра, когда пир продолжался, перед вечерним катанием по Днепру на лодках, пригласил Зорич гостей в парк на «живые скульптуры». До сей поры лишь слыхал Живокини о таковом зрелище, а увидел впервые. Под сенью парковых деревьев, освещенные пламенем пылающей в бочках смолы, в позах мифических олимпиек застыли на помостиках нагие девушки. Афродита Праксителя точно ударила в сердце — узнал вчерашнюю вальсерку-принцессу. На манер знаменитой статуи оперлась она левой рукой на вазу, а правой, дрожащей, придерживала на ногах прозрачную кисею. Только, разумеется, не было бы у подлинной статуи такой живой боли в глазах, и статуя не сжимается от стыда, когда вокруг слишком вольно говорят о достоинствах ее бедер…
Он хорошо знает теперь, какой бывает Пелагея разной. Видел ее всякой — беззаботной смешливой девчонкой и затаившимся, как Катерина, зверьком, огорченной неудачной репетицией и счастливой от того, что очень красивый на ней будет по роли наряд. Но долго-долго еще, лишь только он ее встречал, вставала она перед глазами такой, какой была на помостике в парке. И хотелось ее утешить, развеселить, посмешить, пригреть. И униженная, оскорбленная, никогда не балованная жизнью, сызмальства изголодавшаяся по доброте, она на его сердечность откликнулась, благодарно к нему приникла. А от этого точно потеплело, посветлело и ему. Ибо и для него двадцать лет в России были годами одиночества и неприкаянности.
Он уговаривал себя сперва, что чувство его к Пелагее братское, может, даже отцовское, — по возрасту ведь как раз ей в отцы и годился. Что это чувство иное, что слишком оно похоже на любовь, — не отваживался себе признаться. Очень уж боялся выглядеть смешным. По натуре меланхолический шутник, он понимал, как это страшно — выглядеть смешным. Не тогда, когда паясничаешь, и люди смеются не над тобой — над твоей шуткой. А тогда, когда тебе самому не смешно, когда у самого отчаяние разрывает сердце, а люди вокруг покатываются и тычут в тебя пальцами. Лишь когда неожиданно обнаружилось, что со Шкловом придется расстаться, и в груди у него похолодело, заныло от этой вести, и принялся он лихорадочно придумывать, как бы ему все-таки остаться, — только тогда Живокини понял, что не просто как хорошего места, обычного пристанища держится фольварка Зорича.
Случилось это после того, как Зорича вызвали в Петербург, и новый император, ласковый к вельможам, попавшим при матушке в немилость, поздравил его с шефством над Изюмским полком. Главный зритель уезжал, так зачем было оставлять в имении театр? Однако не то удивило всех, что Живокини тоже стал собираться. Удивило, что едет с хозяином, что становится у него камердинером. Живокини, человек с профессией, независимый художник, которого приглашали к господскому столу и сажали почти как ровню с другими гостями… Кому объяснишь, что, во-первых, не такой он отменный мастер, чтобы очень за него держались. Что, во-вторых, надоело без конца перебираться с места на место и начинать плясать под новую дудку. Что, в-третьих, от другого хозяина не сможет он часто наведываться в Шклов, а ему что очень важно… Вот и трясся год с лишним то из полка на перекладных с поручением барина в имение, то из имения с обозом припасов в полк, пока Зорич оскорблял там офицеров и ругался с ревизорами. Вот и живет жалким шутом при возвращенном в отставку в Шклов хозяине, хотя способен на большее, — тоска по несбывшемуся так и охватывает, как побывает в Петербурге на журфиксе у Гаврилы Романовича; или заглянет там со знакомыми живописцами в Академию; или даже тут, в Шклове, перекинется словечком с заезжей оперной знаменитостью — по дороге с российских гастролей за границу их много в хоромах Зорича останавливается. Вот и ходит в театр к дансеркам, строя потешные гримасы всем, а высматривая с печалью одну; мрачнеет, если замечает, что глядит на нее кто-то еще; недовольно сопит, когда Мариадини, по его мнению, к ней несправедлив, — а сколько еще будет ходить и чем эти хождения кончатся, не ответит, опять же, ни кому другому, ни себе.
Читать дальше