На крыльце сидит Живокини.
Тяжелой мрачной тушей.
Камнем, привалившемся к двери флигеля, чтобы никто ее не мог отворить.
Разумеется, не встать поперек дороги гайдуку, которого пришлют за Пелагеей, пришел он сюда. Было бы это и глупо, и смешно. Тот гайдук его бы просто отшвырнул, дал бы еще пинка или тумака — потешилась бы потом дворня!
Он не знает, не ответит ни кому другому, ни себе, почему притащился сюда. Почему не спит, помолившись на ночь перед потемневшим, матерью еще подаренным распятием и глотнув сладкой наливки, а сидит вот невесть чего с тяжелым, окаменевшим сердцем. Почему вообще уже столько лет делает все не так, как надо. Будто не сорок ему с добрым гаком, а нет и двадцати. Будто не опостылевший он самому себе неудачник Живокини, холуй и шут самодура, а тот легкий, с наливными, точно августовское яблоко, щеками, с черными до плеч волосами, уверенный в завтрашнем дне Джиовакино делла Момма, которого отец и мать, обыватели тихого, чистенького городка на юге Австрии, проводили бог знает куда — в Россию — за достатком и славой.
В городке свято верили, что из России без денег не возвращаются. Потому любили слушать хозяина траттории, который на эту тратторию как раз из России и привез капиталец, а поехал туда нищим, не очень искусным поваром. Вздыхали вокруг и причмокивали, когда рассказывал он, как ценили его в помещичьем доме и как вообще похваляются друг перед другом российские богачи чужеземцами-мажордомами, камердинерами, гувернерами, музыкантами, художниками. А юного Джиовакино как раз похвалил живописец, которому он помогал расписывать после ремонта в храме алтарь и потолок. А из Падуи как раз объявился по делам купеческим родственник и, целый вечер вспоминая с ним общих дядей, тетей, прабабушек, деверей, своячениц, выяснили отец и мать немаловажное для их гордости обстоятельство, — что также, как и гость, находятся в далеком, весьма далеком, седьмая вода на киселе, а все-таки родстве с маэстро Бартоломео Растрелли, придворным петербургским обер-архитектором и графом.
Пройдет эта теплая июльская ночь, такая необычная, памятная, тревожная для Живокини, пройдет еще много ночей и дней, — потом история растасует их на недели, месяцы, годы, десятилетия, и настанет час, когда всероссийская слава одного из его сыновей пробудит интерес и к скромной фигуре отца.
Однако потому, должно быть, что отцу с годами неприятно будет вспоминать, как носил он ливрею слуги, он придумает себе более привлекательное прошлое: в сыновьих записках прочитают любопытные потомки, что Джиовакино делла Момма не случайно очутился в России — приехал сюда с известным Растрелли. И так это войдет — безо всякого, разумеется, камердинерства — в солидные энциклопедии и учебники. И никому из ученых мужей, которые усердно переписывать это будут из старых книг в новые, не придет в голову самое простое: прикинуть, сколько минуло между годом, когда, перевалив за семьдесят, великий Растрелли умер, и годом, когда человек, которому мы сейчас сочувствуем, стал отцом будущей знаменитости. Прикинули б — увидели б: не успевает к Растрелли Джиовакино делла Момма. Разве что пришел к архитектору в пеленках…
Лестное для самолюбия родство только окрылило на далекую дорогу. Однако в России не помогло, не поблагоприятствовало. Ибо кариатидам Зимнего дворца все равно, родич иль не родич ты их создателю. А людям хотелось рекомендательного письма и парижского или римского диплома. Хотя перед именем покойного зодчего и склоняли они почтительно головы…
Он все-таки устроился как-то художником. Гуляке-ротмистру захотелось расписать фривольными сюжетами деревенский свой дом в Воронежской губернии. Поехал потом в Арзамас — украсить библейскими поучительными рисунками-притчами молельню краснорожего купчины с глазами вора. Потом попал учителем рисования, а заодно итальянского и немецкого языков к помещику на Вологодчину — богатому больше на детей, чем на деньги. Уже с рекомендациями вологодского барина перебрался к его старинному однополчанину на Псковщину, — тот заболел модной театроманией, а по количеству ревизских душ в имении не мог себе позволить пригласить на устройство сцены мастера признанного…
Словом, в Шклов к Зоричу приехал уже человек бывалый, тертый, ученый. Одному и вправду наученный, в другом — изверившийся. Приехал вскоре после того, как окончился десятимесячный траур, объявленный новым императором по причине кончины венценосной матушки. Хоромная Россия ринулась тогда в веселье, как после долгого, еле перенесенного поста. Забурлила балами, концертами, маскарадами. Вернула к репетициям и спектаклям крепостных артистов, посланных на время траура в конюхи, посудницы, прачки, свинопасы. Привалило работы людям, которые этим добывали хлеб насущный…
Читать дальше