Биограф замечает, что Хвостов начал вести свои дневники еще с молодых лет, и, в частности, называет его довольно интересный дневник плавания в Англию в 1799 году. Он пишет о вахтенной службе, о круге своего чтения. Читает «Аноиды» Карамзина и «какого-то Евгения» — то ли повесть Измайлова, то ли комедию Бомарше, переведенную на русский в 1770 году. Делает выписки из сочинений короля прусского Фридриха Великого. Сетует, что некогда учиться английскому. И еще такая деталь: не отказываясь, по всеобщему тогда обычаю моряков, от пуншей и разнообразных попоек, однажды записал в своем журнале, что «недовольный креплением парусов, высек несколько матросов и, сменившись с вахты, с досады, что дурно крепили паруса, выпил два стакана пуншу и сделался пьян». И здесь же — жесткое самоосуждение, «ожесточение на образ своей жизни». «Вот как проводим мы наше время, или, лучше сказать, убиваем. Я, правда, всякий день в мыслях собираюсь учиться по-английски…» Чего-чего, а самодовольства в этих словах нет.
Ал. Соколов сохранил для нас еще один интересный эпизод из дневника Хвостова. Речь идет об описании морского сражения 11 августа 1799 году. Здесь интересны и подробности боя, и размышления русского офицера о механизме войны, о славе и бесславии. «В пять часов утра луч солнца, приводя в радость покойного поселянина, живущего на границах, углубленного, во время когда светило поверх горизонту, над плугом для насыщения разграбляющего его беспрестанно народа; в равной радости находится воин, находящийся под страшнейшими Тексельскими пушками, жаждущий выбрать хороший день, чтоб все препятствующее на берегах Голландии разграбить и предать вечному пеплу, не принося тем ни себе и никому прибыли, кроме разорения». Вот философия осуждения войны — настолько она современна в устах человека начала XIX века, гораздо современнее той эйфории, которая свойственна многим в нашем ХХ веке. В боевых испытаниях русские моряки не роняли чести. Корабль «Ретвизан» неожиданно напоролся на мель. Мимо проходят другие корабли. Им предстоит сразиться с врагом. А «Ретвизану», его экипажу, все, крышка. Позор! «Состояние наше весьма несносно! Все корабли проходят мимо нас, а мы стоим на месте и служим им вместо бакена! Вся надежда наша быть в сражении и участвовать во взятии голландского флота исчезла! В крайнем огорчении своем мы все злились на лоцмана и осыпали его укоризнами, но он и так уж был как полумертвый». Русским морякам все же удалось сойти с мели и принять участие в сражении. Написал Хвостов и об этом. Честь, мужество, слава — и все это на фоне размышлений о противоестественности войны.
Отчий дом, слава, отечество… Ну, а любовь к женщине? Неужто у наших героев не было никакой любви, неужто этот стимул к подвигам не вошел в их жизнь? Нет, была и любовь. Мы уже говорили о том, что Давыдов был юношей влюбчивым… Соколов невнятно напоминает о какой-то Катерине, в которую влюбился Давыдов… А у Хвостова в его размышлениях о войне и мире, о благе тишины и разорительности баталий врывается вдруг интимное признание: «В самых величайших опасностях просьба и слезы прекрасных женщин в силах сделать на сердце самого жестокого человека и нечувствительного мужчины такие впечатления, что забудет все окружающие опасности… Я видел пример тут над собой, входя в нежнейшие чувства души милого творения, забывая несчастия и гибель к нам приближающуюся. О женщины! Чего вы не в состоянии сделать над нами, бедными!»
Вот и весь «пример над собой». А остальное где-то в письмах, в устных беседах с «милыми творениями»… Дайте простор романному воображению и вы увидите, что в жизни и Хвостова, и Давыдова был и этот «личный момент» — слезы и признания, любовь к женщине. Чувство отчего дома, где всегда ожидает мать, и чувство любви — счастливой или несчастной… Не забудем, что рядом с ними, на их глазах осуществлялся другой сюжет — сюжет романтической любви Резанова к донне Аргуельо!
Хвостов принимался раза три вести дневник, но «все покидал». Он видел вокруг «много любопытного». Дневники, по его мысли, кажутся необходимыми не только для фиксирования «любопытного», но и потому, что вокруг много людей, «напитанных злобой», «дышащих смрадом, питающихся одними доносами» — и «для памяти не худо поденной запиской поверять себя и их гнусные бумаги для предосторожности».
Читать дальше