Сейчас я исповедуюсь перед самой собой и мне нечего скрывать. Так вот, ни в тот вечер, ни когда-либо позже Крцун не произнес полного имени своей жертвы. Иногда он называл его «Дража» и произносил это имя с демонстративным отвращением, но чаще всего использовал такие слова, как «предатель», «преступник», «слуга буржуазии», «дерьмо четницкое», «великосербская сволочь». Он ненавидел не только самих четников, но и всех, кто имел хоть какое-то отношение к ним. Но Михайловича он ненавидел как-то по-другому. Дико, иррационально. Он постоянно чувствовал желание лично истязать его. Как-то раз, выпив, он зашел ко мне и сказал: «Чувствую, Танюша, жажду его крови! Мне снится иногда, что я пью его кровь, и она лучше всякого вина!» Такое признание меня изумило и испугало. Это была не поза, ему не нужно было красоваться передо мной. Он как будто просил меня о помощи. Он сам понимал, что его ненависть уже переросла в безумие, ему хотелось от нее избавиться. Он был как больной, ищущий лекарства, но какая-то злая сила подавляла в нем человеческую природу. Не знаю, где коренилось его желание избавиться от этого недуга, – в сознании или в душе. Может быть, именно в душе, а его сознание, сознание закаленного сына партии, который не должен испытывать никакого сострадания к классовому врагу, а тем более к самому заклятому из всех возможных классовых врагов, гасило в нем все человеческие порывы. Может быть, именно поэтому он стал так часто напиваться.
Что же касается меня, то должна признаться, что 23 марта, когда я впервые увидела своего пациента, во мне все просто полыхало от ненависти к нему – и мысли, и сердце. Мне было просто отвратительно видеть его. Сейчас, после ежедневных встреч с ним на протяжении почти четырех месяцев, я чувствую только стыд за себя. Возможно, он действительно в чем-то виноват, хотя я точно не знаю, в чем, но я-то сама преступник во всем, что делала. Я отравляла ум и разрушала чувства человека, к тому же очень хорошего человека. И на Страшном суде, и на любом суде я могу поклясться в том, что это хороший человек. Он не умел ненавидеть. Никого. Даже Крцуна, несмотря на все зверства и преступления, которые тот над ним совершил. Я узнала, что с ним делали в начале апреля, вскоре после ареста, и все во мне просто перевернулось. Допустим, думала я, он совершил тысячу преступлений, но поджаривать у него на животе крысу и ломать ему все кости в тюремной камере – это просто дикость, на это никому не дано право. Михайлович никогда не вспоминал о своих мучениях. Ему просто было стыдно, но не своих страданий, а сознания того, что люди могут быть настолько злы, что зло становится нормой поведения. Он терзался от этого стыда и еще от страха, что сотням тысяч людей, а вернее, всем нам, грозит теперь ад. Все это ясно отражалось в его чудесных, теплых, сияющих глазах до тех пор, пока коварный «мескалин» не убил их блеск и не превратил этого мужчину в расцвете сил в увядшего старца.
Почему в своих мыслях и здесь, на бумаге, я называю его Михайловичем? Не знаю. Он генерал, он становится уже сейчас легендой. С завтрашнего утра начнется его новая жизнь. Он с нечеловеческим терпением и мужеством перенес боль, ложь, унижения, судебный балаган и медицинское издевательство, в котором участвовала и я. Но не это будет сопровождать его имя после того, как тело окажется в могиле. Придет день, и истина о Михайловиче просияет для всех. Тогда он оживет вместе с ней. Сейчас он кажется мне самым родным человеком, дядей, отцом. И не из-за идеи. Мою идею и мою веру убил Крцун. Михайлович стал так близок и дорог мне из-за своей невиновности и наивности. Но отдаляет меня от него и делает его для меня всего лишь Михайловичем мой огромный грех перед ним. Как бы мне хотелось называть его дядей! Но это невозможно, у меня нет на это права. Как бы я хотела сказать в лицо Крцуну, прокурору Миничу, судье Джорджевичу, Сталину, Тито, свидетелям, выступавшим в суде, публике: «Вы – чудовища!» Но не могу, потому что и сама я такое же чудовище, как они. Не могу еще и потому, что уверена: нас, безумцев и чудовищ, меньшинство, а огромное большинство моих довоенных и военных товарищей не такие. Мои студенческие, испанские, партизанские мечты были чисты, так же чисты, как чисты сейчас мои слезы. Плача по Михайловичу, по генералу, которого я ненавидела и против которого боролась, по дяде, которого я не могу так назвать, я плачу над собой, плачу над обломками рухнувшей веры. Плачу на пепелище наших невинных желаний сделать счастливыми весь мир и всех людей. Эти же самые идеи вдохновляли и его детей – сына и дочь. Как-то вечером, на мгновение оставшись с ним с глазу на глаз, я не смогла сдержаться и шепнула ему: «Простите нас, мы хотели не этого». Он спросил: «Кто – вы?» Я ответила: «Большинство из нас, включая Бранко и Гордану». Тут вошел часовой. Михайлович смотрел на меня с подозрением – не провокация ли? Однако сквозь подозрение пробивалось огромное облегчение, я бы даже сказала, огромная радость. «Спасибо, дочка», – сказал он после того, как я сделала ему укол. Те несколько секунд я была наедине с ним единственный раз, но с того самого вечера после каждой инъекции он улыбался мне мягкой отеческой улыбкой.
Читать дальше