Остается восхищаться тем, как точно распорядилась судьба окружением Пастернака, дав ему отразиться в двух великих зеркалах — иудейском и эллинском: для выяснения отношений с иудаизмом ему был послан Мандельштам, с античностью — Фрейденберг.
«В начале января у мамы появились боли в животе.
Одновременно обстрелы стали особенно невыносимы. 17 января после полудня залпы стали ужасны. Я увидела, что очередь доходит до нас.
Я села на кровать к маме. Страшный гром и разрыв. Посмотрела на часы, следя за интервалами. Вдруг снова гром, потрясающий, уже без разрыва. Рядом! Гром — землетрясенье. В нас. Оглядываюсь, что происходит: одновременно с моим взглядом падают все стекла разом. И январская улица врывается в комнату.
Во мне рождаются сверхъестественные силы. Я хватаю шубу, укутываю мать, тащу тяжелую кровать в коридор, вдвигаю мамину кровать к себе в комнату. Там одно окно цело, другое затыкаю тряпками.
Все живой человек переживает. Время движется.
Это был последний обстрел Ленинграда».
В отличие от Пастернака, позволившего себе в «Охранной грамоте» кое-какие эффектные вымыслы «для спрессовки сюжета»,— Фрейденберг не выдумывала ничего. В их дом снаряд попал именно в день последнего обстрела. Через три дня блокада была снята.
«С марта месяца пошло явное ухудшенье. У мамы пропал аппетит. Мама перестала говорить. Теперь она как бы существовала только для того, чтоб страдать. Мамины боли надрывали душу. От горя я отекла, одичала. Четыре месяца я почти никогда не выходила на улицу, не обедала. Ноги так отекли, что я уже через силу ходила.
Где-то в глубине души меня жгло сознание, что мама страдает из-за меня; что эти жгучие муки посланы судьбой для того, чтобы я могла и хотела пережить разлуку с мамой. Как я перенесла бы ее уход от меня, если б она осталась в сознаньи, если бы великое материнское обаяние не было бы заглушено этой нечеловеческой, роковой, слепой болезнью?»
«Мама дышала то громко, то неслышно. Но вдруг меня ударила совсем особая значимая тишина. Я упала на колени и так долго стояла. Я благодарила ее за долгие годы верности, любви, терпенья, за все совместно пережитое, за 54 года нашего содружества, за дыханье, которое она мне дала».
В эти невыносимые дни Фрейденберг получила от брата книгу «На ранних поездах» с переделкинским циклом.
«Мои сейчас обстоятельства — лучший эксперт по установлению подлинности искусства. Я ожила, читая тебя».
Так ожила античность, когда ее коснулось христианство,— и этому дали имя Возрождение.
1
В Чистополе Пастернак жил на Володарского, 75 — в центре городка, напротив городского сада, в плохо побеленной комнате, где по стенам шел красно-черный орнамент из ласточек, сидящих на проводах.
Пятеро писателей образовали тогда в Чистополе тесный дружеский кружок: Асеев, с которым Пастернак помирился после нескольких лет отчуждения, Леонов, пять предвоенных лет не публиковавший ничего серьезного, Федин, начавший в эвакуации мемуарную книгу «Горький среди нас» (во временах серапионовской молодости он искал теперь вдохновения и опоры) — и Тренев, старый драматург и прозаик, давно уже замолчавший, но в дружеских разговорах вдруг помолодевший и раскрепостившийся. Настоящим литературным открытием 1942 года была для Пастернака и его товарищей Мария Петровых — доселе он знал ее лишь как талантливую переводчицу (и как платоническую возлюбленную Мандельштама — об этой его безответной влюбленности 1934 года много говорили в Москве). В Чистополе выяснилось, что она автор прекрасных лирических стихов, простых, непритязательных, но более сдержанных, чем цветаевские, и более непосредственных, чем ахматовские.
В тридцатиградусный мороз Пастернак и бывший боксер Павел Шубин (он впоследствии добился отправки на фронт) разгружали дрова на Каме — их подвозили на огромных баржах; Пастернак не только не жаловался, а выглядел совершенно счастливым.
«Здесь мы ближе к коренным устоям жизни. Во время войны все должны жить так, особенно художники».
Это он повторял постоянно, и эта его установка на худшее, на последнюю честность, на то, чего нельзя отнять,— была бесконечно привлекательна для большинства (меньшинство, «умевшее устраиваться», искренне считало себя привилегированным классом).
Народ — и Пастернак как чуткий его представитель — ощутил себя свободным, брошенным; страшный глаз отвратился от него,— по слову Набокова, палач «отбежал, думая уже только о собственном спасении». Вот почему жизнь в Чистополе была благотворна и творчески, и психологически:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу