«Мне хочется отбить все будки и сторожки откупных тем. Дальше я терпеть не намерен. Хочу начать с 905 года».
Иной недоброжелатель Пастернака скажет, что в этом вся русская интеллигенция — сколь ни фрондируй, а политическая конъюнктура заставляет писать «заказуху», приуроченную вдобавок к юбилею. Но, во-первых, Пастернак не фрондировал: для него это было мелко. Во-вторых, он действительно собирался написать о пятом годе не ура-революционную (это было бы несложно и вызвало бы немедленное улучшение его статуса), а вполне честную вещь, в согласии со своим пониманием истории. Наконец, «отбить все будки и сторожки откупных тем» — означает отбить их у бездарностей, которые способны их только скомпрометировать; сами темы не вызывают отторжения. У него было вначале запланировано всю вещь кончить к осени и успеть с нею в юбилейные журналы, но провозился он в результате до весны следующего года. Слава богу, границы первой русской революции определялись в официальной историографии как 1905—1907-й и вещь оставалась юбилейной еще два года.
Небольшая — пятнадцать страниц в пятитомнике — поэма довела его до отчаяния:
«В последнее время я прихожу в отчаянье от сделанного и вообще настроенье у меня прескверное», «зашел в такой тупик, что с меня этой тоски на всю жизнь хватит» —
это впечатление от первого столкновения с революционной реальностью, которое надо обрабатывать в духе принудительного, экзальтированного восхищенья — а чувства она вызывает совсем другие, ибо ни восхищаться бурей, ни осуждать бурю нельзя. Описание пятого года оказалось для Пастернака особенно трудным потому, что в этой вещи нет человека — есть движение масс, есть природа, есть собственные отроческие воспоминания, но герой отсутствует, ему неоткуда взяться. Сколько бы ни упрекали его в унисон Ахматова с Цветаевой в том, что в его стихах нет человека,— человек есть всегда, видящий, воспринимающий, весь превратившийся в слух и зрение, но ни на секунду не перестающий одухотворять своим присутствием глухонемую до него жизнь. В «Девятьсот пятом годе» биение пульса чувствуется там, где этот воспринимающий протагонист — пятнадцатилетний мальчик — присутствует. Там, где его нет,— не спасает и великолепно найденный пятистопный анапест с короткой разбивкой строк.
Вся первая глава — «Отцы» — поражает музыкальностью, точностью рифм, отточенностью слога, но все это, в общем, музыка вхолостую. Пастернак пытается и тут, в описании народовольческого движения, раскопать свою тему — униженную и бунтующую женственность, то, что он позднее развернет в полную мощь в «Спекторском» и в стихах «Второго рождения». В результате главными героями восьмидесятых годов становятся у него не народовольцы, а народоволки:
Тут бывал Достоевский.
Затворницы ж эти,
Не чаяв,
Что у них,
Что ни обыск,
То вывоз реликвий в музей,
Шли на казнь
И на то,
Чтоб красу их подпольщик Нечаев
Скрыл в земле,
Утаил
От времен и врагов и друзей.
То есть террорист Нечаев виновен не в том, что считал убийство единственной доблестью революционера, а в том, что обрекал красивых девушек на подпольное существование и гибель; трактовка сугубо пастернаковская, запомним ее для будущего разговора о революционной теме в «Повести» и «Спекторском». При таком подходе, впрочем, революция оправдана хотя бы для половины человечества — как отмщение за женщин, которых мучили, унижали, а иногда еще и отправляли в подполье.
Следующая глава — «Детство» — одно из самых задушевных стихотворений Пастернака середины двадцатых; нежность, с которой он вспоминает мастерскую отца и времена, когда Вхутемас был еще «школой ваянья»,— несомненна, и потому разговоры в первой главе о том, что вся русская жизнь до пятого года была ночью и только после революции вдруг стало светать,— имеют характер чисто декларативный.
«Мне четырнадцать лет. ВХУТЕМАС еще — школа ваянья. В том крыле, где рабфак, наверху, мастерская отца. (…) Близость праздничных дней. Четвертные. Конец полугодья. Искрясь струнным нутром, дни и ночи открыт инструмент»…
Здесь чувствуется восторженное ожидание праздников, а никак не революции. И задуманный им контраст детской идиллии и революционной катастрофы, которую спровоцировал расстрел мирной демонстрации 9 января 1905 года,— в самом деле удался, но потому, что все московские детские воспоминания написаны интимно-проникновенно, а вся петербургская хроника отдает экзальтацией и напыщенностью:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу