Аналогию со Спартой не следует заводить чересчур далеко. В Спарте тоже три сословия, но высшее сословие, спартиаты, – отнюдь не философы, а как раз воины. Гораздо существеннее полное отсутствие собственности и семьи в государстве Платона. И собственность, и семья – дань смертности, ее консервация, они радикально отсекаются. Уже в книге „Власть не от Бога“ Чудотворцев заговорил о мистическом коммунизме Платона и неоднократно напоминал о нем, когда коммунизм реально начали строить; Чудотворцев упорно ссылался на свою книгу „Власть не от Бога“, что звучало по меньшей мере двусмысленно: с одной стороны, коммунизм действительно не от Бога, потому что Бога нет, а с другой стороны, если коммунизм не от Бога, традиционное русское сознание невольно задавалось вопросом, не от лукавого ли такая власть.
В книге „Власть не от Бога“ одна из глав называлась „Изгнание поэтов“. Эта глава занимает в книге, пожалуй, центральное, во всяком случае особое место. Чудотворцев, насколько мне известно, первым обратил внимание на один существенный нюанс в учении Платона о государстве. Поэты изгоняются из платоновского государства вместе с другими свободными художниками, развращающими нравы, так как отвлекают от истины, то есть, от философии. Однако с поэтами связана еще одна опасность, нетерпимая в хорошем государстве. Платон об этой опасности не говорит, может быть потому что особенно остро ее чувствует. Поэзия неразрывно связана с царской властью. В „Орлеанской Деве“ Шиллера король недаром говорит:
Drum soli der Sanger mit dem König gehen,
Sie beide wohnen auf der Menschheit Höhen.
(Потому поэт должен идти вместе с царем; они оба витают на высотах человечества.) Вероятно, Платон первым угадал неразрывную связь поэзии и царской власти, но подозрения Платона заходят гораздо дальше: один из поэтов может оказаться царем, иными словами, среди поэтов таится царь, и слова Пушкина, обращенные к поэту, не являются простой риторической фигурой: „Ты царь: живи один“. Можно ли точнее обозначить единоличную царскую власть! Пушкин озвучивает и формулирует невысказанное, но тем более отчетливое подозрение Платона с откровенностью, которая подчеркивает и подтверждает его. Власть поэта и царская власть или чрезвычайно близки одна другой или вообще одно и то же. Чудотворцев цитирует Новалиса, также высказывающего взрывоопасное подозрение Платона:
И ты, поэт, как принц наследный,
Взойдешь на королевский трон.
Напомню, что в последней прижизненной работе Чудотворцева, посвященной двухсотлетию со дня рождения Новалиса (1972), Чудотворцев писал: „…Новалис утверждает, что все люди должны быть годны для трона, ибо каждый произошел из древнего королевского рода. Таким образом, при монархии каждый подданный добровольно отрекается от престола в пользу государя, веруя в его более высокое рожденье и подтверждая тем самым собственное благородство, на что подвигает лишь поэзия“. Допускаю, что не без влияния Чудотворцева написаны через четверть века известные строки Бориса Пастернака:
Напрасно в дни великого совета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта:
Она опасна, если не пуста.
Та же платоновская идея, что у Шиллера, у Новалиса и у Пушкина трансформируется у Пастернака в чувство опасности, которой поэт невольно грозит в дни великого совета, куда, по Платону, входили бы философы, даже если в последние или в предпоследние дни они не отличались образованностью и могли даже не знать, кто такой Платон, но Чудотворцев называл их все же не иначе как философами, когда они проявляли свою власть тем или иным непредсказуемым образом, борясь то с космополитизмом, то с абстрактной живописью, и в том и в другом случае не очень отчетливо представляя себе, о чем, собственно, идет речь в общепринятом смысле слова. Эти философы советского времени были так же несовместимы с присутствием поэта в обществе, как были несовместимы с ним философы несуществующего платоновского государства.
Чудотворцев обращается к Ветхому Завету, исследуя эту несовместимость. Бог, оскорбленный требованием израильтян поставить над ними царя, как у других народов, тем не менее велит пророку Самуилу: „Послушай гласа ихъ и постави имъ царя“ (Кн. Царств, 1:8, 22). Существенно, что царя над народом ставит пророк, но примечательна и судьба этого первого царя израильского. Первый царь Израиля Саул был одержим лукавым духом, а юный Давид исцелял одержимого царя игрой на гуслях (на псалтири) и пением. Так проявлялась в Давиде целительная сила искусства, хорошо знакомая и древним эллинам (катарсис). Но в ответ на целебное пение царь Саул метнул в Давида копье, чтобы пригвоздить его к стене, и Давид вынужден был бежать. Бегство Давида от Саула весьма напоминает изгнание поэта из философского платоновского государства. Чудотворцев даже ссылается на мнение эллинизированных иудейских книжников, разделяемое ранними христианскими авторами, согласно которым Платон мог и даже должен был знать Ветхий Завет, хотя при этом говорили о Пятикнижии Моисеевом, но почему бы не дойти до эллинского философа и преданиям о великом царе Израиля? Саул возненавидел Давида за то, что Бог был с ним, и такая ненависть имеет что-то общее с ненавистью пушкинского Сальери к Моцарту. Поэтический дар царя Давида не вызывает сомнений; он поет свои псалмы, играет на арфе, он пляшет перед ковчегом Завета (на экстатическую пляску Давида любил ссылаться Распутин). Давид весь артистичен, как сказал бы современный человек; перед искусством Давида не может устоять не только царь Саул; очевидно, пение и пляска Давида угодны Самому Богу, и противодействие Давидову искусству доводит царя Саула до самоубийства, и это едва ли не первое самоубийство в истории.
Читать дальше