Сначала я совершенно растерялся и не знал, что делать, затем первое оцепенение прошло, и я побежал наверх, будить Матрешу. Та заохала, запричитала и как была, в одной ночной кофте, поскакала по лестнице вниз. Почему-то в ушах стучало, что нужно первым делом вызвать рвоту. Я засунул Кате палец в рот. Ее язык был сухой и шершавый, как у кошки. Ничего не получалось. Я вспомнил, что на одной из дач на нашей улице жил вроде какой-то доктор, и бросился, накинув пальто, в ночь, принялся стучать во все окна подряд. Поднялся переполох, шум, везде, наверно, решили, что это воры или пожар. Наконец, кто-то из-за закрытой двери стал, шамкая, по-старушечьи, объяснять мне, что он всего лишь дантист.
— Но промывание желудка-то вы сделать можете, черт возьми! — кричал я на всю улицу.
Он долго что-то искал, и наконец с резиновой трубкой мы побежали к нашей даче. По дороге он, задыхаясь от быстрого шага, вдруг прошамкал:
— Извините, я уже вынул зубы.
Катя была без чувств, но дышала. На кофточке у нее было что-то мокрое и липкое. Дантист стал засовывать ей в рот трубку, я держал голову и нажимал на щеки. Матреша заливала сверху воду. Катина кожа была покрыта холодным липким потом. Наконец пошла рвота.
Утром я отвез Катю в город в больницу.
Я приезжал к ней, и она спускалась ко мне на застекленную террасу, выходившую в больничный сад, где прогуливались люди в халатах. Мы сидели на деревянном диванчике. Иногда из коридора долетали какие-то странные то ли крики, то ли стоны, я даже не мог понять, кто это так мычит — мужчина или женщина.
Катя выходила с блеклым, неухоженным лицом, заспанная, растрепанная.
Я что-то спрашивал, она отмалчивалась. Тогда я рассказывал ей о Анечке, но Катя, казалось, проявляла мало интереса.
Вдруг она сказала:
— Ты знаешь, это совершенно удивительное ощущение. Сначала все кружится. Все сильнее и сильнее. Потом начинается качка. Как во время шторма на море. Потом все темно. А потом не стало и темноты.
Запахнула поплотнее полу халата, закуталась, будто от сквозняка.
— А потом во рту отвратительный вкус резины.
В первые дни она никак не реагировала на окружение, а потом стала тяготиться, особенно теми непрекращавшимися полуженскими криками.
В конце концов от меня зависело, забрать ее домой или оставить на какое-то время еще в больнице. Катя просила:
— Забери меня отсюда! Иначе я действительно сойду здесь с ума!
Я сказал главному врачу, чтобы ее немедленно отпустили домой.
— Как хотите, — равнодушно сказал он. — Тогда подпишите вот здесь.
Я подписал какую-то бумагу, в которой они снимали с себя ответственность, если что-то с Катей снова случится.
Я привез жену домой, в нашу городскую квартиру. Мы не были здесь с весны, как переехали на дачу. Стекла были замазаны мелом, мебель в чехлах, люстра окуклилась. Я открыл окна, а в кабинете все равно было темно — вырос на целый этаж тополь за окном.
Мы переехали в город, хотя за дачу было заплачено по сентябрь включительно. Катя никуда не выходила, почти все время лежала, вставала редко. Оцепенело глядела в одну точку, забыв в пальцах пилочку для ногтей. Ночами ее мучила бессонница, и она пичкала себя снотворным.
В те дни меня не покидала тревога и за Катю и за Анечку. Я старался побольше быть дома, и вообще, боялся оставлять Катю одну. Прятал от нее все острые предметы, пересмотрел все флакончики с лекарствами, выдавал ей снотворного лишь по две таблетки в день. Нанял еще одну женщину, чтобы она ухаживала за женой и смотрела за дочкой, чтобы ни на минуту не оставлять Катю без надзора. Катя все это чувствовала и, наверно, поэтому все время требовала, чтобы Анечка была в ее комнате.
Иногда в моменты просветления Катя снова начинала заботиться о дочери, рассматривала с ней книжки, журналы с картинками. Анечке нравился звук ножниц, и я купил Кате тупые детские ножницы: она сидела рядом с дочкой и вырезала из журналов и газет рекламные картинки, раскладывая их по конвертам. Сортировала: мужчины к мужчинам, пишущие машинки к пишущим машинкам, эликсиры от полысения к эликсирам. Анечке все это ужасно нравилось
— я так думаю. Ребенок молча сидел в своем стульчике и, не отрываясь, часами глядел на мелькание ножниц.
Потом, правда, я заметил, что Катя, не обращая внимания на то, что ребенок давно спит, вырезала уже одна, для себя. Она будто входила в какой-то ритм, и ножницы вырезали картинку в три укуса.
Все чаще на нее находили периоды настоящего затмения. Однажды утром Катя, о чем-то задумавшись, вышла из квартиры в одной рубашке, и я еле нагнал ее внизу, у двери парадного. То она опять становилась агрессивной и набрасывалась на меня: ей начинало казаться, что ее запирают — она ходила по квартире и открывала всюду двери, пугая моих клиентов в комнате ожидания своим безумным и неряшливым видом. Во всем она видела заговор против себя, никому не верила, не доверяла ни врачам, ни Матреше, стала подозрительной, пугливой. При этом ей доставляло удовольствие кричать при ком-нибудь постороннем, что она совершенно здоровый человек, а я хочу избавиться от нее и упечь в сумасшедший дом. Для того, чтобы устроить такой публичный скандал, она специально подбирала момент, когда я ничего сделать не мог — только растерянно извиняться перед испуганными, ничего не понимавшими людьми. В ее глазах при этом я видел какое-то ненормальное бешеное наслаждение — видеть меня униженным.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу