Пришел мой черед предстать перед судилищем, стражники повели меня. От стояния на холодном мраморном полу босые ноги заледенели, и от этого ли или оттого, что простыл в узилище, я чихнул, и пепел с волос моих посыпался на вретище. И таким нелепым, неуместным было это чиханье, что стало мне и больно и потешно. Не знаю, как выглядел я, но множество взглядов устремилось на меня, ибо хотя был я оплеван, а длинное вретище осыпано пеплом, но красота и молодость отличали меня от других. Иван-Александр обменялся с патриархом несколькими словами, вскинул изумленно брови, и понял я, что он узнал меня и вспомнил о подаренном мне золотом пере. Хартофилакс впился в меня взором. Протокелийник Приязд и примикюр Цамблак, некогда бывавшие у нас в доме, смотрели на меня исподлобья, со свирепым негодованием, другие же — с любопытством.
Иеродьякон спросил, признаю ли я заблуждения свои, отрекаюсь ли от Сатаны и прочее. Я отвечал, что не еретик. Правда, был у субботников, записывал учение их, однако ж ушел от них по своей воле. Что касается заблуждений моих, сказал я, то их множество, не ведаю, от каких надлежит мне отречься. От Сатаны я отрекался всегда, но он от меня не желает отречься. Произнесши это, я умолк.
Иеродьякон произнес: «Как понять нам слова твои, будто не ведаешь, в чем твои заблуждения? Если Лукавый не отрекся от тебя, не означает ли сие, что он пребывает в тебе?» Я ответил: «Разве заблуждения наши не рождаются и не умирают днями, месяцами, годами? Будь оно иначе, не было бы и грехов. И разве Сатана отказался от рода человеческого?»
«Уж не заблуждается ли и святая наша церковь?» — спрашивает он. Я же, угадав в вопросе коварство, промолчал. Тогда призвали Черноглава для свидетельствования, где и как схватил он меня, и он громогласно отвечал, утаив, однако ж, что бил меня, и не упомянув об Арме.
Спросили меня, отчего сбросил я рясу и бежал из святой лавры. И я опять промолчал, вспомнив, как Пилат спросил Христа, что есть истина, а Христос молчал, ибо истина — в свободе мысли, для каждого различной, и противоречива она, как противоречив мир. Даже исповедайся я перед этими людьми, как перед Господом, они не оправдали бы меня, ибо судии не могут судить дьявола в человеке, но судят человека. Как рассказать им о страшном Фаворском свете, когда они мнили его благодатью и райским светом? О сне моём, об отце Луке, об Арме, о замутненной сокровищнице мироздания, о заключенной во мне истине, двойственность которой разум мой не в силах постичь? Для них горний мир был божественной справедливостью, нетленностью и блаженством либо пеклом с кипящей смолой, для меня же он был смертью и отрицанием, то есть ничем, именуемым Богом, превращавшим в Ничто Нечто, то есть Человека. Чем более пытался я собраться с мыслями и найти слова для защиты, тем беспомощней становился. Страдание распирало меня, как распирает переполненную бочку молодое вино, обращалось в скорбь, и я не слышал, о чём меня спрашивают. Один из стражников толкнул меня в спину и сказал: «Оглох, что ли? Отчего не отвечаешь его царскому величеству? Спрашивает он, для того ли подарил он тебе золотое перо, чтобы ты записывал еретическую скверность?»
Очнувшись, увидал я, что самодержец пристально смотрит на меня, и ответил так: «Записывал я не твоим пером. Однако ж не всё ли равно, твоё царское величество, каким пером писать? Даже если и твоим, неужто мог я заранее знать, что начертаю им? Ибо перо — простое орудие, а слово — оно от духа, для коего не существует условностей и запретов».
«О каком духе говоришь ты? О святом, исходящем от Бога единого, либо же о духе злого мучителя, Сатаны?» — спросил патриарх.
«О человеческом духе», — отвечал я.
«А кто вдохнул в человека дух сей?»
Что стоило мне сказать: «От Бога он!» Но вместо того ответил: «Не знаю». Тогда иеродьякон обратился к собору: «Человек сей — злостный осквернитель веры. Он не верует в святую Троицу, ибо — вы слышали сами — не признает в человеке духа божьего. Подобно бледноречивому и нечестивому учителю своему, хитро отклоняет вопросы наши либо молчит. Манихейская ложь глубоко пустила корни в разум его и душу. Из-за неё снял он с себя Христово облаченье и ушел к субботникам, дабы блудствовать и славить Сатану». Потом повернулся ко мне и пронзил меня взглядом, горевшим жаждой мести. Высокий, черный, охваченный ревностью к божественной правде, которую знал канонически, гордый тем, что радеет о святой церкви.
Вслед за ним пожелал говорить хартофилакс. Он подтвердил обвинения иеродьякона и сказал, что пределами мысли являются законы божьи, оберегаемые церковью и не признаваемые, дескать, мною. Говорили и другие архиереи, меж коих — игумен монастыря святого Ильи, упомянувший об убийстве Доросия и о том, что я ни разу не переступил порога монастырской церкви, и нарекший Доросия великим подвижником и просветителем.
Читать дальше