Я частенько прихварывал и ныне с умилением вспоминаю блик щербатого зимнего солнца над моей кроватью, а однажды, когда свирепствовала занесенная татарами черная смерть, в городе прошел слух, будто я помер. Как сейчас вижу перед собой алые женские туфли, расшитые полы далматик, златотканую епитрахиль дьякона. Я лежу на полу, на толстом ковре, дьякон читает надо мной молитву во здравие, а люди высятся подобно крепостным башням и так плотно обступают меня, что мне не видно потолка и перекладины с сучком, откуда ласково манят меня маленькие серафимы. Мне хотелось взлететь к ним, а женщины и дьякон мешали. Серафимы, то есть смерть, улетали прочь, и вместе с ними отлетал сладостный покой души, так что я до слез ненавидел всех, кто стоял подле меня. Эх, белый свет, в семя твое вложены грехи наши, младенцы носят их в своих жилах, ещё находясь в утробе матери, потому и плачут они по ночам, будто бы без причины, но кому ведомо, что видится им во снах их?
Подобную же душевную угнетенность испытал я и позже, когда в первый раз оказался с матерью за пределами Царева города и потом через задние ворота возвращался с нею по перекинутому над пропастью подъёмному мосту. После простора божьего ощутил я, маленький человечек, как сдавливают меня страшные зубчатые стены и башни, окованные железом ворота и высокие, узкие здания каменной громады, ощетинившиеся разноцветными кровлями и стенами, точно гигантская темница, в которую мы вместе с бесами заточены злым кудесником Сатаной. Я прижался к матери, вцепился в её руку, мне хотелось закричать и убежать прочь.
Когда я выздоровел, знатные госпожи, наши соседки, говорили, что Господь раздумал вознести меня к серафимам и что стану я либо великим подвижником, либо великим грешником, лишенным милости господней и ангелоподобия. Вышло второе и не от чего другого, а от любви моей к Всевышнему, коего возлюбил я так, что не испытывал более нужды ни в ком…
То ли из церкви, куда мы исправно ходили в многочисленные праздники, то ли из творений отца, образ Иисуса рано поселился во мне и пленил мой разум. И ныне, пытаясь постичь сие, я говорю себе: «От света это, от той тайны тайн, к которой прикасаемся мы, приходя в мир сей». И хотя всем видим свет этот, но видят его по-разному и потому по-разному восприемлют Бога. В незнании и от незнания рождаемся мы, но с томлением о Боге, и над чудом сим тщетно жег я ночами восковые и сальные свечи. А познав однажды Бога, начинаешь делить всё на добро и на зло, и мир и человек двоятся, так что под конец наяву является дьявол и мерцают уже огни преисподней, и они тоже светят, но зловещим светом.
Противится душа искушениям и соблазнам, пока есть в ней любовь и вера, но, осквернившись, ликует в своем осквернении вместо того, чтоб рыдать. Сатанаил ведет её по свету, раздирает её, влечет за собой, а она вырывается, как животное, которое гонят на бойню. Так полагаю я ныне, и смешным представляется мне человеческое странствие, отчего и в самой преисподней буду вспоминать о нём для утешения и насмешки…
Виделся мне тогда Спаситель в райских кущах прекрасным и бесплотным, точно майская заря в чистом небе, видел я его в снах моих и не дивился тому, что выстроено для него столько церквей, монастырей и скитов, что славословят его попы, дьяконы и патриархи и повергаются пред ним цари и боляре. А когда вглядывался в бородатые их лица и слушал голоса их, представлялись мне эти люди нечестивыми и грязными. Они кадили ладаном, возносили молитвы и отбивали поклоны Иисусу Христу из страха перед его чистотой и велелепием, но всё было тщетно, ибо не могли они спастись, будучи уже осуждены. Младенческая душа моя обладала всепроникающим взором — всё видела она, но не имела слов выразить увиденное. С первого взгляда угадывала лесть, лукавство, лицемерие по пляшущим в глазах огонькам, по движению губ, переливам голоса, смеху, и уже в самом раннем детстве испытывал я страх перед взрослыми. И сам Царев город величием своим напоминал мне о великом царствии божьем, а своими страшными башнями и зубчатыми стенами говорил о царстве Сатаны. Случалось, ночью будили меня звуки рогов, извещавших о смене стражи, и нависал над моим немощным разумом ужас неразрешимой тайны миробытия.

Я любил отцовскую комнату, пропитанную запахами красок, любил всех этих святых, прорисованных углем и красками, не оконченных ангелов с огненными крылами, изогнутыми наподобие татарских луков, и, конечно, Спасителя, коего отец изображал всегда русым, синеоким и с такой же рыжеватой бородой, как у царя Ивана-Александра. К Богородице и кое-кому из святых я не испытывал особого почтения, я считал их служителями Иисуса, вроде боляр, и ревновал к ним Господа. А пытаясь уяснить себе устроение царства божия, смешивал его с порядками Царева города, и разум мой путался в противоречиях. Ещё тогда уразумел, я, что люди неодинаковы: одни, к коим принадлежали и мы, ковали железо, копали землю, рисовали, таскали грузы и прочее, то есть совершали работу, приятную или неприятную, другие же — особы важные, вельможи, патриарх, царь, военачальники — не делали никакой работы, но жили в постоянной тревоге, боязни, недовольстве, взаимной слежке, так что я отождествлял их с дьяволами в аду. Так и выходило, что здесь, в Царевом городе, властелином был не Бог, а дьявол, и этого дьявола пытались прогнать молитвами, ладаном, елеем, свечами и литургиями, но он упорно не покидал своего места. В том, что это так, я убедился в самый праздник Пасхи… О слава тырновская и болгарская, слава минувшая, никогда более не суждено тебе наслаждаться величественными шествиями, что проходили той ночью!
Читать дальше