Разбудил нас монастырский козопас со своим стадом, залаяли собаки, пришел монах — собиратель целебных трав — и повел нас в монастырь к игумену. Дорогой Лаврентий рассказывал ему о том, что мы видели ночью, а он крестился и пристально разглядывал меня. Так вступили мы в лавру, где по двору пролегала прохладная тень, громко журчал источник, белые столбы, точно праведники, подпирали галереи, угловая башня взывала к Богу, а надо всем раскинулся синий шелк ангельских одежд.
Нам было велено подождать, покуда позовут. Сидим мы с Лаврентием на каменной скамье, переглядываемся, а в глазах светится наша радостная тайна, соединяя нас любовью. Я чувствовал себя бодрым и чистым, как омытый росой цветок. Точила лишь мысль о матушке, которая сейчас проливает слезы, но что из того? Разве любовь к Богу не превыше всякой иной любви? И есть ли что драгоценней этого ликования моего и чистоты? Разве не было меж мною и отцом вражды и не грозила ли мне опасность погубить душу свою в писарском покое царского дворца? Не заговорил ли во мне дьявол? Останься я в Тырновграде, разве мог бы я победить свои страсти? Свершившееся ночью чудо подтверждало мои мысли. Я доверил их Лаврентию, признался в том, что дьявол пытался искусить меня.
«Отныне он будет являться тебе во всевозможных обличьях», — сказал мне Лаврентий. И хоть проста сия истина, но лишь позже постиг я, что Господь не обладает и малой долей тех средств искушения и преображений, коими обладает враг его. Но об этом — после, ныне же об Евтимии и о том, чем смутил меня сей прославленный муж: болярской ли статью своей и светским обхождением, не подобающим лицу духовного звания, либо таким цветущим видом мирянина, что я подумал, отчего посты и бдения не оставили обычных следов ни на лице его, ни на стане. Либо же оскорбил меня взгляд его, в котором прочитал я недоверие? Принял он нас в чисто выбеленной игуменской келье стоя, без камилавки, высокий, благолепный и равнодушный к тому, что пред ним новый инок. И отчего так оглядел ты меня, твое преподобие? Пригожесть ли моя удивила и напугала тебя, влюбленного в святую Параскеву, твою небесную суженую из горнего Иерусалима, обитателем коего числился и ты? Ревнитель слова и премудрости, образец и носитель всех добродетелей, законодатель монашеской жизни, ты усомнился в моем боголюбии и едва ли не возжелал угасить мою жажду святости вместо того, чтобы поощрить меня! Зачем с холодностью выслушал ты восторженный рассказ Лаврентия о ночном чуде, будто не верил, что возможно оно? Я тогда подносил тебе свою душу, и кто лучше тебя ведал, что значит сие? Ибо душу подносят в дар лишь Богу, а ты был для меня наместником его. Или помыслил ты: «Приходите в обитель взвалить прегрешения свои на чужие плечи. Известны мне сии хитрости». Нет, не мог ты думать так, ты всегда брал на себя чужую ношу, ибо дух твой был мужественен. Но не верил ты человеку — так, как верил Богу. Что знал ты о бдящем моём оке? Оно тоже вглядывалось в тебя тогда, в игуменской келье. Полагаешь ли ты, что было оно менее зорким, чем твои глаза? Ты был слитком веры и воли, пресветлого духа и окованной плоти, ты был умудрен опытом, но моя молодость обманула тебя. Берегитесь, братья, глаз пиита и его памяти, того, что видит и понимает он, хоть и высказывает не тотчас, а позже! Премудрый, надземный дух смотрит его глазами, из коих один принадлежит Сатане, другой Господу, так что видит он и земное и небесное. И, будучи раздвоен, пиит часто обращается к Всевышнему, вопрошая: «Зачем, Господи, требуешь ты от чад своих быть однобокими и не дозволяешь уподобиться рекам в половодье, которые, хотя и мутны, но бурление их — и во зло, и во благо. Зачем ненавидишь ты бурление стихий в человеке и учишь его смирению? Затем ли, что не в согласии они с царством твоим или затем, что бессилен ты пред соперником своим, Сатаною?» Светский человек, болярин, сидевший в тебе, твоё преподобие, оскорбил меня, ибо не походил ты на того, кого увидел я ночью. Святой старец, должно быть, тоже различил это твоё раздвоение и потому передал тебе заботы о братии и монастырских делах.
Когда душа наталкивается на противоречие, оскорбляется она и, разочарованная, безмолвствует. Молча стоял пред тобой и я, предоставив говорить за меня Лаврентию, вглядывался в тебя, не упускал ни одного движения, чтобы запомнить, а позже истолковать, восстановив в памяти, и впитать в себя. Меня привело в растерянность сочетание в тебе болярина и святого, но позже, когда лежал я обнаженный в своей келье и бесы справа и слева наскакивали на меня, уразумел я суть увиденного мною. Вот что нашептал о тебе один из бесов разума: «Большая нужна гордыня и большое презрение к себе, к людям и к миру, чтобы стать святым, а гордыню прикрыть смирением». Смирение же есть бездна неизмеримая, твое преподобие, в ней похоронил ты свой болярский блеск и светское достоинство и заменил бессмертным сиянием святых. Но вельможа не умер в тебе, а в царстве Христовом вельможа тоже остается повелителем и военачальником. И ты шел, взирая на блаженство и величие горнего Иерусалима, именем коего правил и наставлял, и поскольку глаза твои созерцали Бога, ноги не ведали, куда ступают. Ты желал равно любить и родного брата и грека, серба и влаха, ибо горний Иерусалим делал их всех равными. Но отчего не задумался ты над тем, что, если сей Иерусалим есть ложь, ты отдашь живое тело своего народа и кровь его другим народам?..
Читать дальше