Когда осадное сооружение заполнилось, пешие госпитальеры покатили башню вперед под все усиливавшимся огнем сарацинских защитников замка. Боковые деревянные щиты, утром приколоченные к сторонам осадного сооружения, трепетали словно крылья. Они защищали тех, кто был на земле, однако сарацинам время от времени удавалось подстрелить кативших нас воинов. Мы слышали стоны, вырывавшиеся из-за колоссального напряжения, слышали скорбные крики раненых и отчаянные призывы о подкреплении, по мере того как потери росли. Шум битвы иногда заглушал голос Рамона, но магистр продолжал говорить.
Башня двигалась мучительно медленно. Иногда она вовсе останавливалась. Я потерял счет времени и не знал, сколько мы провели в темном помещении — мгновения или дни? Я не имел ни малейшего представления, далеко ли еще до замка, насколько далеко мы продвинулись вглубь сражения. Мы то и дело слышали, как стрелы ударяют в башню, расщепляя дерево; иногда видели наконечник стрелы, высовывающийся из стены. Из-за горящих стрел внутри башни стало почти невыносимо жарко. Мы задыхались, жгучий пот стекал мне в глаза, но шлем сидел очень плотно, и я не осмеливался снять его, чтобы избавиться от болезненного жжения. В горле у меня пересохло.
Если бы конструкция загорелась, мы оказались бы в ловушке, и башня стала бы внушительным погребальным костром для рыцарей ордена Калатравы. Я размышлял, как сообщили бы в таком случае о нашей смерти в Испании. Не могли же там сказать, что мы погибли, так и не вступив в бой, — после всех тренировок, после того, как король Хайме лично потребовал нашего присутствия в Леванте… И после всего этого ни один неверный не погиб от меча рыцаря Калатравы? Нет, для нас бы выдумали более славный конец.
А как мои родители отнеслись бы к такому сообщению? Мою мать известие о моей смерти наверняка бы убило. Один сын погиб в воде, другой — в огне. Два мученика в семье. Мой отец отправился бы в еще более длительные и далекие странствия, переезжая с одного рыцарского турнира на другой. Но ему все равно не удалось бы убежать от страшной правды, что семя его уничтожено.
К счастью, огонь не проник внутрь башни. Вымоченные в уксусе шкуры, покрывавшие ее стены, и впрямь оказались эффективной защитой от горящих стрел. Однако сомневаюсь, что в аду было жарче, чем в нашем убежище.
Тихие слова одного из товарищей привлекли мое внимание. Я узнал голос — Энрике Санчес, юный любовник Эсмеральды, затянул погребальную молитву:
— Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться [10] Псалтирь, 22.
.
Энрике не дошел еще и до второго стиха, как большинство из стоявших поблизости рыцарей присоединились к нему. Хотя я не пел вместе с остальными, мне стало немного легче при звуке знакомых слов, которые звучали так размеренно и спокойно:
— Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим…
Иногда под тихими водами скрывается целая буря. Я вспомнил о том, как Изабель барахталась подо льдом, вспомнил ее серые глаза, гладкую кожу рук, ее серебристые слезы. Ее шелковый платок лежал у меня на груди, пропитанный моим потом. А скоро, возможно, он пропитается и моей кровью. Интересно, что она сейчас делает? Упражняется в стрельбе из лука, болтает с крепостными?
— Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих…
Моих врагов — тех безвестных воинов, что ожидали меня на стенах. Рассудок может помутиться от страха приближающегося испытания, от терзающего предчувствия близкой смерти. Темнота внутри башни для многих моих товарищей должна была стать тенью стремительно надвигающейся гибели.
Рыцари с нижних этажей тоже присоединились к панихиде — погребальной молитве Энрике. То была песнь звезд, которым вскоре предстояло угаснуть навсегда. Башня ритмично раскачивалась под градом вражеских стрел под звуки этого пения.
Я слышал, как Рамон, стоя рядом со мной, нервно поправляет доспехи. Думаю, ему было не по себе от такой мрачной, безысходной молитвы. Наверное, он считал, что она может настроить нас на неверный лад, несовместимый с твердостью духа — а твердость духа была необходима для быстрого жесткого штурма.
Однако Рамон не пытался остановить пение — думаю, ему и не удалось бы этого сделать. Вместо этого он начал петь сам. Его самоуверенный и твердый голос заглушил меланхоличный голос Энрике, словно бросая ему вызов, и постепенно Рамон сумел превратить горестную мелодию в боевую песнь. Молитва стала обращением к Господу, но молились мы не за собственные души, а за души неверных, которым вскоре суждено было погибнуть от наших мечей.
Читать дальше