- Мор! - ответил бронник. - Третьеводни сына схоронил. Хороший был сын. Деловой!
Он медленно взялся за скобу, отворил рывком маленькую, обитую железом дверь на стену и исчез в разом охватившем его снежном облаке. Ратник, поглядев ему вслед, принялся оттаскивать мертвого подальше от бойницы. Тяжелое замороженное тело не поддавалось ему. Ратник распрямился, привалился к камню, с ненавистью глядя сквозь узкую щель на появившихся снова не в отдалении сытых московских воев на сытых лошадях, что разъезжали по краю городского рва, уже почти не страшась.
У Борецких обедали. За столом в малой горнице (большую давно уже не топили) сидели Марфа, Олена и маленький Василек. Было чинно. На скатерти блестело столовое серебро. Подавал старик слуга, один из немногих, оставшихся у Борецкой. Онтонина лежала в жару, ее тоже свалил мор, и Пиша только что ушла накормить больную. Стол казался чрезмерно велик для двух женщин и ребенка, а горница выглядела пустынной.
Ели печеную репу. Олена с ненавистью отодвинула серебряную тарель, бросила нож и двоезубую вилку:
- Не нать было раздавать все зерно, людей поморили и сами чем живы только! - капризно вымолвила она.
- Нать, - отвечала Марфа, не глядя на дочь и безразлично жуя. Олена всхлипнула. Марфа продолжала жевать, не глядя на нее. Прожевав, проглотила и, отрезая новый кусок репы дорогим ножом с узорчатою рукоятью из рыбьего зуба, отмолвила: - Книги читай! Кольми паче было иудеям от римлян осажденным в Ерусалиме при Титусе цесаре! А мы, православные, их не хуже. С голоду не помирашь! Глень, что на улице деитце! Люди так всюю жисть живут.
- То люди, а то мы!
- И мы люди! - спокойно возразила Марфа, продолжая пережевывать пресную пищу. Окончила, откинулась, неспешно перекрестила лоб, Повторила: - И мы люди. Не хуже и не лучше других. Что им, то и нам. Допрежь того не понимали. Вот и дожили до ума, допоняли. Поздно только! Раньше нать было. Что Иван-от города не берет? Али боитце, задавят его тута? Или измором хоцет? Все ить получил, цего еще?! Мертвяков себе копит только! Что-то Пиша долго не идет? Пойти, узнать!
Борецкая уже поднялась, как в дверь постучали.
- Кто там? - отозвалась она.
Вошел Савелков.
- А, ты, Иван! Гляжу, тоже не доедашь?
Савелков мельком глянул на стол. Марфа усмехнулась, поймав его взгляд.
- Вот, репу едим!
- У меня пшеница еще осталась, прислать? - предложил Иван.
Марфа покачала головой:
- Не надо, береги лучше. Садись! С чем пришел, говори!
Олена, забрав Василька, вышла.
- С плохим! - ответил Савелков, садясь, и поник, сгорбившись, уронив руки на колени.
- Ноне с хорошим не ходят! - ворчливо отозвалась Борецкая.
Савелков побледнел, даже посерел как-то, заметно похудел за эти дни. Обмороженное на заборолах лицо было все в темных шелушащихся пятнах. Он чуть помолчал, потом поднял усталые глаза:
- Князь Шуйский продал нас! На вече сегодня целованье сложил с себя Новугороду.
Марфа прикрыла глаза:
- Василь Василич! И он…
- Сила солому ломит! - мрачно сказал Савелков. - К Московскому государю отъезжает, за Тучиным вслед.
Борецкая устало опустила руки.
- Ну, спасибо, сказал, Иван! Тридцать лет… Куды! Поболе тридцати летов с им… - И, уже оставшись одна, когда Иван вышел, Марфа повторила, как эхо: - Тридцать летов!
В тереме Шуйского все было готово к отъезду. Кони оседланы, узлы увязаны. Старый служилый князь новгородский сидел в пустой горнице и горько думал о том, что кончается с ним теперь, совсем и навечно, независимый род князей суздальских, Рюриковичей Мономаховой ветви, от Всеволода Великого, от Андрея Ярославича, что володел в оно время столом владимирским, старейший род, по лествичному древнему счету, рода князей московских. Старейший род, потерявший даже удел свой, захваченный растущею Москвой! Он один из князей суздальских не склонился и не склонялся все эти долгие годы. Чаял и умереть непокоренным, как Дмитрий Юрьич, да вот не пришлось! И теперь, сложив целование Новгороду, он сидит у стола в пустой горнице и не едет, не может вот уже второй день покинуть навсегда пустую хоромину свою. А слуги ждут, и кони готовы давно.
- Эй, князь! - донеслось с улицы.
- Выходи, князь!
- Покажись, перемолвить надоть!
- Сладки калачи московские?
- Василь Василич, глень-ко!
- Курва он, а ты его Василичем… Мать! Выходи! Прихвостень московской, нявга, сума переметная!
Одинокий камень резко ударил в оконницу.
Шуйский встал и, отстранив кинувшегося было в перехват стремянного, пошел на жидких, как от болезни, подгибающихся ногах к выходу. Не дошел. Голоса на улице тронулись в ход, яростно споря, начали отдаляться от окон. Понял - уходят. Постояв у косяка, он сгорбился и нетвердо побрел назад, чуя всем телом противную мерзкую дрожь. На рати не бывало такого.
Читать дальше