Двадцать шестого рано утром Иван выехал к Москве. Владыка, князь Шуйский и избранные посадники провожали его до Волочны. Восьмого февраля утром Иван Васильевич Третий воротился в Москву и завтракал у матери.
Новгород долго опоминался от княжеского веселья. В чести стали те, кто выжидал и прятался, заигрывая с Москвою. На место Ивана Офонасовича славенские бояре избрали посадником Луку Полинарьина. Время требований прошло. Настало время прошений.
Город был потрясен более всего увозом великих бояр. Дело оказалось общее. Увоз бояр касался и всех прочих. Можно было негодовать на самоуправство захваченных, завидовать их богатству, но то были свои бояра, столпы Новгорода, граждане, избранные от тысяч и для тысяч являвшиеся примером. Проклинали их, бывало, но если Богдан Есипов (сам Богдан!), Онаньин (как-никак степенной посадник!), Борецкий (сын Марфы!), ежели они могли быть схвачены и увезены, то что же прочие? Если можно их, то нас-то уж - и спросу нет! Мысль такая подспудно шевелилась в каждом горожанине. Только те, кому нечего терять, нищая рвань, ухорезы, живущие подачками и воровством, радовались самовластной силе московского князя. Только они. Но и их было немало, а еще больше тех, кто вот-вот должен был попасть в ряды этого отребья, кому разорение, потеря земли, дома, заработка грозили ежедневно и ежечасно, кто уже не мог говорить «мы», а начинал говорить «они». Богатый город наплодил, себе на горе, тьму бедняков.
Посольство в Москву собирали весь февраль. В марте отправились бить челом о поиманных (которые были посланы на Коломну и в Муром) архиепископ Феофил, посадники Яков Короб, Яков Федоров, Окинф Толстой и многие другие. Великому князю привезли богатые дары. Посланные были упорны, но все оказалось тщетно. Иван Третий кормил их обедом, неделю посольство вело переговоры и ни с чем уехало назад.
Апрель стоял морозный. Еще и не начинало таять. Одиннадцатого было знамение в солнце: «Круг вельми велик, яко дуги, образом червлено и зелено, багряно и желто, далече же от него лучи сияюща по сторонам два рога цветом радуги». У великого князя родилась третья дочь, Елена.
В мае тверские бояре, все скопом, поехали на Москву, служить великому князю. Пустела Тверь.
В Новгороде собирали новое посольство. Борецкая в успех посольства уже не верила.
Девятого мая (потом узнали - поразились: день в день!) у Борецкой сидели: Онфимья с шитьем, - теперь зачастила к подруге, хоть тем помочь, жена забранного Олферия, Феврония, тоже проводившая дни у матери, и Оленка, вечеровали. Федорова Онтонина вышла как раз. Вдруг, присев, Марфа спокойно сказала:
- Федя умер! - На недоуменный испуг и возражения Онфимьи она только покачала головой и отмолвила: - Знаю. Сердце говорит.
Потом узналось, и верно. Девятого. Перед смертью посхимился. Как мог здоровый, словно бык, молодой мужик свернуться за пять месяцев - о том знают московские застенки да заплечных дел мастера, а те и знаючи не скажут.
Григорий Тучин зачастил на собрания духовных братьев в дом попа Дениса. Он после освобождения из затвора, считая себя предателем по отношению к тем, кто был увезен в Москву, почти перестал встречаться с Савелковым и совсем не бывал у Борецких. В душе его совершалась тяжкая работа, и что-то прежнее в корне переворачивалось. Не признаваясь сам себе, он был сломлен недолгим своим заключением, сломлен тем, что его, оказывается, могли схватить, как любого простого посадского, что его боярская неприкосновенность, - состояние, в котором он родился и вырос, - оказалась всего лишь бесплотной мечтой, обманом воображения, как и многое другое, казавшееся доднесь незыблемо прочным. И Тучин судорожно искал опоры в призрачных башнях все отрицающей и всех уравнивающей религиозной идеи духовных братьев.
Назария он больше не видел, хотя, говорили, тот раза два наведывался к Денису. Подвойского сторонились. На него пала зловещая тень от арестов великих бояр, меж тем как Василий Максимов, по капризу судьбы, вышел, как говорится, сух из воды.
Денис наконец-то перекрестил Тучина в «истинную веру». Сделал он это тайно, как и многое, что ему приходилось делать теперь. Дениса последние два года все сильней преследовал владыка, угрожая даже снятием сана. К Денису, впрочем, очень трудно было прицепиться по какой-нибудь из статей, указанных в Номоканоне или митрополичьем судебном уложении. Он был всегда ровен, прилежен и неукоснителен в соблюдении постов и правил достойной для священнослужителя жизни, причем в миру вел жизнь скорее монашескую, так как не пил вина или иного хмельного пития, не бывал на празднествах и игрищах, не слышали даже, чтобы он когда возвысил голос или произнес неподобное слово. Денис ревностно относился к службам, для своих прихожан он был почти как святой, и это, поскольку и поставление и снятие священника в Новгороде могло быть произведено без согласия прихожан уличан, связывало руки Феофилу. Однако архиепископ жаловался митрополиту московскому, и судьба Дениса висела на волоске. К тому же Феофилу удалось постоянными клеветами возродить слух об обращении Дениса в жидовскую веру. А поскольку и Схария, и Мосей Хануш, и прочие волынские жиды давным-давно покинули Новгород, и проверить этого расспросами было нельзя, то слуху многие верили, особенно из тех, кого лично задевала проповедь Дениса о том, что церковь не вправе владеть землей со крестьянами. Раздражение же сильных мира сего для человека, могущего выставить противу них лишь свое доброе имя, особенно опасно. Впрочем, на еженедельных беседах Денис с последователями своими о преследованиях властей церковных не говорил. И он, и его верная супруга считали ниже своего достоинства судачить о мирских неурядицах.
Читать дальше