Девка связывала руки, боязно было оставить одну, а тут - и печь топи, и все делай. Хлеб убирать же надо! Пока Тимофей начал копать огород. Так он возился, починяя и прибирая то там, то здесь, три дня. Почти не спал, разыскал разоренный по подволоке одной избы семенной хлеб, смел в мешок вместе с сором - и так посеется! Наладил соху и уже подумывал сам - один пахать под озимые. Начал привыкать и к тишине, и даже вздрогнул, когда, идучи от озерка с полным саком свежей травы для коровы, у часовни, на берегу, увидел старуху с клюкой, худую, почернелую, с пронзительным, почти безумным взглядом гноящихся глаз. Старуха была своя, деревенская, но так изменилась, что Язь не уразумел, Трофимиха ли то али Марья, Прохорова матка? Язь продолжал гадать, а старуха, вся тряпичная, рваная, стояла перед ним, как привидение, мелко тряся головой, и молчала. Он тоже не знал, что сказать. Вдруг она, пристукнув клюкой и пронзительно глядя на него, прокаркала:
- Москвиць ле новгородечь?
- Новгородец я, свой, Тимоха Язь! А ты Трофимиха, никак? - Он не успел увернуться. Старухина клюка пришлась ему по носу, больно ушибив переносье. - Ты что, старая?! («Ополоумела! Вторая мне на голову!» - решил Язь в смятении.)
Но старуха, вложившая в удар, видимо, все имевшиеся у нее силы, задохнувшись, опять замерла, тяжко опираясь на клюку, и только следила все тем же пронзительным блестящим взглядом за Тимофеем. Он уже начал потихоньку отступать, собираясь обойти старуху стороною, как та, вновь угрожающе подняв клюку, начала пронзительно кричать, помавая головой и дергаясь при каждом слове:
- Бросили нас на поруганье да на росхыстанье! Не было цего, не было цего заводитьце! Отсиделися тамо! Цего копашь, цего зоришь, уходи! Тотчас уходи, говорю, у! - Старуха приступала к нему, трясясь от гнева.
Кое-как утихомирил ее Тимофей. От сердца отлегло, что хоть не безумная. Старуха, однако, была с норовом. Вся шатаясь от слабости, она попробовала отобрать у Тимофея сак, а когда это не удалось, продолжала семенить следом, не переставая ругаться.
- И в избу не ходи! Неча тебе там делать! - кричала она ему вслед, зацарапываясь на крыльцо.
Тимофей, наконец, признал ее. Это точно была старуха Тимофея Олексича. Попробовал успокоить:
- Да Тимоха я, покойника Козьмы сын, Овдотьи Архиповны племяш, али не признала, старая?
- Какой такой Тимоха? - возразила старуха. - Наших мужиков всех забрали, никакого не знаю Тимохи! Умерла твоя тетка, и хоронить не сдумал! Цего теперь приволоксе? Цего тебе у нас? Уходи, уйди!
Она так и не помирилась с Тимофеем. Девку с руганью забрала себе в избу, корову тоже увела, и Тимофей остался один, не зная даже, продолжать ли свои труды или махнуть рукой и скакать назад, в Новгород? Он отнес старухе мешок накопанной репы, поставил на крыльце, не заходя в дом. Подумав, все же запряг жеребца, хлеба оставалось в обрез, он, вздохнув, перепоясался потуже и поехал пахать паровое поле. Впрочем, воротясь ввечеру, усталый с отвычки от тяжелой крестьянской работы, обнаружил, что у него истоплена печь, подметено, и на столе крынка молока и грудка печеной репы. Старуха, видимо, помягчела. «Сходить к ней?» - заколебался Язь. Но раздумал и, перекусив и накормив коня, завалился спать.
Так они и жили, не разговаривая. Тимоха колол дрова, складывал на крыльце у старухи, копал огороды и относил ей тоже на крыльцо репу, брюкву, лук и морковь, пахал, торопясь посеять озимые, несколько раз принимался жать хлеб, понимая, что все равно как ни бейся, всего ему не переделать, и все же не мог уехать, не мог даже, бросив старуху с девкой, поскакать в Дмитровское за подмогой. Да и навряд там могли чем ему помочь, у самих шаром покати!
Язь посерел за эти дни. Забыл, какого вкуса хлеб и мясо. Но в работе все прибавлял и прибавлял скорости, то ли с отчаянья, то ли вспоминалась давишняя, еще отроческая сноровка. И уже почти отвык разговаривать, когда наконец, возвращаясь с поля, услышал человеческие голоса.
Тимофей остановился у порога, вглядываясь туда, где дорога, делая поворот, выбегала из лесу к деревенской околице. Старуха тоже вышла и стала посторонь от него, взглядывая из-под руки в ту же сторону. На пригорке сперва взлаяли собаки, зашевелились кусты, послышалось чавканье ног по грязи, и вот они чередою стали выходить из-за бугра, и, наконец, на склоне холма показалось все шествие.
По холодной грязи брели разутые, раздетые люди, жонки, дети, старухи, трое мужиков с потерянными, будто размазанными лицами. Они гнали двух тощих коров и несколько разномастных овец, верно, собранных по кустам, по дороге. Один мужик вел лошадь, хромающую, с забитой ногой, брошенную кем-то из ополонившихся ратников. Сбоку бежали, высунув языки, тощие собаки, заглядывая в лица хозяев. Это был новгородский полон, щедро, без выкупа, отпущенный по приказу великого князя «домовь». Отпуская, москвичи уже по собственному почину обобрали новгородских полоняников до нитки, и люди шли, разутые и раздетые, и шли уже четвертую неделю, жевали подобранные в полях колосья или кусочки коры, шли под осенним, упорным дождем, по слякоти, в пустую, ограбленную деревню, где, неизвестно как, нужно было собрать остатний урожай, и взорать пашню под озимые, и чем-то засеять, и после пережить зиму и не умереть, а весною, тоже неизвестно как, взорать ниву и опять отсеяться яровыми, и тоже неизвестно чем, и после ждать урожая, и опять изо всех сил стараться не умереть.
Читать дальше