– В моей стране есть богиня по имени На'ан,– прервал молчание скиф.– Моя мать была ее жрицей, если так возвышенно можно назвать невежественную женщину, которая всю жизнь провела на задке повозки. Мне напомнил ее наш друг торговец и его арба, которую он звал своим домом.
Это была самая длинная речь, которую я да и все остальные слышали от Самоубийцы. Все ожидали, что на этом она и закончилась. Но, ко всеобщему удивлению, скиф продолжил.
Его жрица-мать учила его, как сказал Самоубийца, что все под солнцем нереально. 3емля и сущее на ней – всего лишь маска, материальное воплощение более тонкой и глубокой реальности, кроющейся прямо под ней и невидимой для чувств смертных. Все, что мы зовем реальностью, держится на этом тонком фундаменте. Он лежит в основе всего, неразрушимый и незаметный за отгораживающим его занавесом.
– Религия моей матери учит, что реальны лишь те вещи, которые неощутимы для наших чувств. Душа. Материнская любовь. Мужество. Они ближе к Богу, говорила она, потому что только они одинаковы по обе стороны смерти, перед покрывалом и за ним. Впервые придя в Лакедемон и увидев фалангу,– продолжал Самоубийца,– я подумал, что это самая нелепая форма ведения войны, какая только возможна. У меня на родине сражаются верхом. Для меня это был единственный способ воевать, великий и славный, зрелище, берущее за душу. Фаланга показалась мне шуткой. Но я восхитился воинами, их доблестью, которой они столь очевидно превосходили все другие виденные мною народы. Да, фаланга явилась для меня загадкой.
Поверх костра я взглянул на Диэнека, пытаясь понять, слышал ли он от Самоубийцы подобные мысли раньше. Но по лицу моего хозяина было заметно, что он весь поглощен вниманием. Очевидно, откровение Самоубийцы было для него внове, так же как и для остальных.
– Помнишь, Диэнек, как мы сражались с фиванцами при Эрифре? Когда их строй рухнул и они побежали? Тогда я впервые увидел разгром, и он меня потряс. Может ли быть более низкое, более позорное зрелище под солнцем, чем фаланга, от страха сломавшая строй? Стыдно быть смертным и видеть такое даже среди врагов. Это нарушает высшие законы богов.– Лицо Самоубийцы, исказившееся презрением, теперь оживилось.– Ах, но противоположность тому – когда воины держат строй! Что может быть величественнее, благороднее? Однажды ночью во сне я шел в фаланге. Мы шагали по равнине навстречу врагу. Мое сердце сжал страх. Вокруг шагали мои товарищи-воины – впереди, сзади, со всех сторон. И все это был я. Я старый, я молодой. Я испугался еще больше, я словно разрывался на куски. Потом все запели. Все другие «я» – и я сам. И когда все голоса слились в согласии, страх покинул мое сердце. Я проснулся со спокойным дыханием и понял, что этот сон послали мне боги. Тогда я понял, что это и есть клей, делающий фалангу великой. Невидимый клей, связывающий ее воедино. Я понял, что вся эта муштровка и дисциплина, которые вы, спартанцы, так любите вдалбливать друг другу в череп, на самом деле нужны не для того, чтобы привить молодым воинам сноровку или обучить их искусству, а лишь ради того, чтобы создать этот клей.
Медон рассмеялся:
– А какой клей растворил ты, Самоубийца, что наконец позволил своим челюстям так не по-скифски невоздержанно хлопать?
Самоубийца ухмыльнулся через костер. Говорили, что Медон и дал скифу такое прозвище, когда тот, совершив убийство в своей стране, бежал в Спарту, где снова и снова просил смерти для себя.
– Когда я впервые пришел в Лакедемон и меня прозвали Самоубийцей, я возненавидел это прозвище. Но со временем я понял всю его мудрость, пусть и непреднамеренную. Что может быть благороднее, чем убить себя? Не буквально. Не клинком в брюхо. А затушить в себе эгоизм, убить ту часть себя, которая думает лишь о самосохранении, о спасении собственной шкуры. В этом я и увидел в вас, спартанцах, победу над собой. Это и есть тот клей. Это заставило меня остаться, чтобы научиться тому же. Когда воин сражается не за себя, а за своих братьев, когда он со всей страстью стремится не к славе, не к сохранению собственной жизни, когда он жаждет отдать все свое существо за других, за своих товарищей, не разлучаться с ними, не оказаться недостойным их – тогда его сердце поистине наполняется презрением к смерти. Этим он выходит за границы себя самого, и его действия достигают высшей реальности. Вот почему истинный воин не может говорить о битве ни с кем, кроме своих братьев, бывших там вместе с ним. Эта истина слишком сокровенна, слишком священна для обыденных слов. Я сам никогда бы и нигде не произнес такую речь, а только здесь и сейчас, с вами.
Читать дальше