Мара подскочила, как курица, в которую неожиданно угодил ком земли.
— К нам! Да кто же за ним станет ухаживать? Кто это будет сиделкой? Я, барышня? За этим неотесанным мужиком, да еще русским солдатом? Да я лучше сейчас же в реку!
Хильда только руками развела.
— Да я-то что же поделаю, Марихен? Отец еще жив, а он уже ведет себя, словно главный хозяин. В твою комнату…
— В мою! — На этот раз Мара даже подскочить не смогла. — А мне куда деваться? Я-то что, на лестнице спать буду?
Хильда горестно покачала головой.
— Не знаю, Марихен. Больше у нас и места нет. Он говорит: пускай Мара устроится где-нибудь в углу; чтобы всегда под рукой быть, ежели ему что понадобится. Мой брат раненый, говорит, да только скоро поправится, долго он нас обременять не будет.
— Нас — обременять… Барышня, да что же это за времена? До чего мы дожили! Да может ли это статься!..
Барышня вздохнула глубоко.
— Сама видишь, дорогая, что за времена! Бог знает, может, еще и не то увидим…
Дверь внезапно распахнулась, и молодой хозяин просунул голову.
— Воды! Стакан холодной воды до прихода лекаря, да живо!
Это прозвучало так повелительно, будто он и на самом деле был тут господином и владыкой. Глазами, полными слез, Мара взглянула на фрейлейн Хильду, но та была так расстроена, что спрашивать у нее что-нибудь либо артачиться не имело никакого смысла. Вздрогнув, точно ей самой предстояло войти в эту холодную воду, она зачерпнула из ведра и отнесла солдату. Вернувшись, Мара с величайшим недоумением и отвращением пожала плечами, но так как фрейлейн не изъявила ни малейшего желания разговаривать, — изменившись в лице, прижалась к оконному косяку и уставилась вниз на ту сторону улицы, хотя наверняка ничего там не видела. За дверью грохали тяжелые сапоги, звякали, ударяясь о стену, сабли, о пол били приклады, русский офицер крикнул на своем языке:
— Чтоб он у меня через две недели на ногах был! За малейшее упущение пощады не ждите! Зарубите это себе на носу, немецкие мамзельки!
Ни Хильда, ни Мара не поняли, что он там говорит; но голос был таким угрожающим, что они переглянулись и затаили дыхание, пока снаружи все не затихло.
Тогда фрейлейн вытянулась на стуле так, будто с нее сняли петлю, а Мара поднесла к глазам угол передника и всхлипнула:
— Ох, какая напасть, ох, и напасть…
Мартынь проснулся только вечером, когда было уже совсем темно и комнатку для прислуги слабо освещала свечка на самом углу комода. Просыпаясь, он почувствовал, что кто-то разглядывает его; с трудом приподняв правое веко, он заметил широкое лицо немолодой латышки, — оно вовсе не было таким дружелюбным, как у сапожницы в предместье, до сих пор так радушно ухаживавшей за ним. Когда он открыл и другой глаз, в комнате уже никого не было. В полузабытьи он чувствовал и понимал все, что с ним делается, только откликнуться и дать знать, что он жив, никак не мог. Он отчетливо помнил, что поместил его сюда брат и что русский офицер приказал хорошенько за ним ухаживать и беречь его. Мягкая пуховая подушка, на которой покоилась голова, не шелестела и была горячей и неудобной, да еще гладкое одеяло невыносимо грело; рана в бедре страшно ныла, в ушах беспрестанно гудело, неподвижный язык прилипал к гортани. Ну, зачем это понадобилось укладывать обессилевшего от потери крови человека на телегу и тащить в город — там, в предместье, у сапожника, он поправился бы куда быстрее. Да только что поделаешь? Ничего не поделаешь, приходится лежать.
За стеной разговаривала женщина, давеча глядевшая на него, — Мартынь определенно знал, что это именно она. Женщина говорила по-немецки, то и дело повторялись такие слова, как «erwachen» и «bei Sinnen» [12] Erwachen — проснуться, bei Sinnen — в сознании (немецк.).
, что наверняка относилось к нему, — вот бы понять, что они означают. Ему стало как-то не по себе в этой белой постели, на которой так непристойно выделялась его три недели не стиранная посконная рубаха. Рядом — измятый солдатский мундир на стуле и заляпанные грязью сапоги, на одном насохла кровь. Мартынь хотел было натянуть одеяло до самого подбородка, но рука еще не слушалась. Теперь за стеной верещал чей-то взволнованный голосок, ему отвечал Юрис, ну, конечно, Юрис, голос, брата он всегда узнает безошибочно; на душе сразу стало так хорошо, глаза сами собой закрылись, и Мартынь вновь погрузился в глубокий и спокойный сон.
Спустя некоторое время раненого пробудила нестерпимая жажда. Поддерживая правую руку левой, он потянулся к стакану на столике и постучал. Вошла давешняя латышка, седая, удивительно опрятно одетая, и остановилась в дверях, ожидая, что он скажет. А что Мартыню говорить — ему бы только напиться. Мара принесла целую кружку, глиняный край ее звякнул о крепкие мужицкие зубы. Служанка глядела в сторону, скривившись, стараясь не слушать, как булькают в его горле жадные глотки. Когда она ушла, вошел Юрис с рукой на перевязи. На лице знакомая улыбка, но глаза устремлены куда-то не то на стену, не то на двери, а может, еще дальше. Говорил брат по-латышски, но на странный манер, коверкая окончания слов, временами и вовсе отбрасывая их. Мартынь вначале слушал лишь этот говор, не соображая хорошенько, что ему толкуют.
Читать дальше