— Не-ви-жу.
— Она в издевке. Это реакция на идеологию.
— Слишком тонкая издевка, почти незаметная.
— А это и есть искусство.
— Ну, хорошо. Пускай. Но мне интересен только Илья, не тот, что с иконами, а тот, у которого метафизика, проблемы существования человека…
Какой же счастливой была она тогда и не догадывалась об этом! Детка был еще жив. Он умер осенью от воспаления легких.
Преступная бездарность — простудили в холодном коридоре. А ведь он казался вечным. Он и был рассчитан на вечность. В свои девяносто семь совсем не выглядел дряхлым, а все потому, что всегда был полон замыслов, идей.
Конечно, тот монумент на Воробьевых горах был бредом, но Кирику нравился. На выставке-конкурсе он назвал проект Детки «сумасшествием художника». Еще бы не сумасшествие! Огромный земной шар, на нем Ленин и Сталин. Со всех сторон балконы, на них — известные деятели культуры: Есенин, Горький, Маяковский, Толстой, Достоевский, кто-то еще… В основании шара — история человечества, а на экваторе — сам Детка.
И была во всем этом нагромождении тайна, шарада. Ею Детка поделился только с ней и с Кириком.
— Если посмотреть на монумент с высоты птичьего полета, то можно увидеть очертания креста с пятиконечными звездами. Это кроссворд в изотерическом, символическом смысле.
— Давайте поднимайтесь, мне надо перестелить ваше вонючее кубло. — Олимпиада резко сдернула одеяло. — Все мечтаете? Интересно, о чем это вы мечтаете? Небось, о том, когда эта курдуплетка придет. Чего ногами шарите? Ждете, чтобы я вам шлепанцы подала? Не дождетесь! Невелика барыня, да и вообще: какая барыня ни будь, все равно ее е…ть. А вздумаете курдуплетке жаловаться — уйду, покувыркаетесь тут без меня.
Курдуплеткой она называла румяную смешливую Лидочку. Лидочка по поручению какого-то неведомого профкома приходила раз в месяц с нехитрыми гостинцами и дежурными расспросами о жизни и здоровье. Нет, самой Лидочке были интересны и жизнь и здоровье, но в ее глазах читался такой ужас: «Неужели и я когда-нибудь стану такой — огромной, с толстым животом и опухшими ногами», что рассказывать ей правду об истинном положении вещей было бы просто немилосердно. Да и чем она могла помочь? Бедная, маленькая крепенькая натурщица, воспитывающая одна двоих мальчишек и содержащая запойного живописца их отца. Ей выдавали деньги на пачку тошнотворно сладких вафель, несколько яблок и еще какую-то чепуху, и она, видимо, единственно безотказная и сердобольная, шла выполнять общественное поручение.
Лидочке тайком иногда совала шарфик от «Диора» или пластмассовые клипсы, настоящие драгоценности исчезли давно, и было бесполезно выяснять — куда. Кроме дикого ора Олимпиады, сердцебиения и приступа холецистита — никакого результата не было бы.
Лидочка побаивалась Олимпиаду, но виду не подавала, рассказывала ей про своих мальчиков, бездетная Олимпиада важно давала советы, из которых главным был — «надо ломать».
— Это почему «ломать»? — растерянно спрашивала потом Лидочка. — Я же их люблю, зачем же ломать?
— Не обращай внимания. Это есть такие люди, они всех хотят ломать.
Олимпиада тоже остерегалась Лидочку. После раскулачивания отца она гнулась перед самым ничтожным представителем власти. А Лидочка представляла неведомый Профком.
Олимпиаду надо было выгнать давно, сразу после смерти Детки, но тогда она погрузилась в беспросветную депрессию, а когда очнулась — прошло пять лет, и вокруг была пустыня. Кирик уехал, да и вряд ли бы он стал опекать одинокую старуху, сантименты были совсем не в его духе. Друзья исчезли: кто постарел и сам еле справлялся с жизнью, кто помер.
И вышло: тайная ненависть, связывающая ее с Олимпиадой, оказалась покрепче уз дружеских, и потому расстаться с Олимпиадой было невозможно. Она знала все слабости хозяйки, все ее болезни, все пороки, а как расскажешь новому человеку?
— Коньяку дать?
Она всегда предлагала выпить перед приходом Лидочки. Прозрачный умысел: хозяйка пьяница, и все жалобы, если надумает рассказать, всегда можно объяснить как пьяные бредни. Она действительно пристрастилась к спиртному, так было легче лежать и вспоминать, потому что иногда приходилось включать «глушилку» — так она называла мычание, вырывавшееся от непосильной тоски и боли за былое счастье и былые ошибки.
— Ну так что, дернете коньячку? Это мне вы жалели, а я добрая, мне не жалко. Давайте, занимайте свое кубло. Устроились? А теперь поощрение, — поднесла ко рту стакан. — Пейте, пейте, какие у вас еще радости.
Читать дальше